Белая рубашка, вязаная безрукавка. Маленькая, прямая. Короткая аккуратная стрижка. Подправленные помадой губы. Она готовилась. Когда старики готовятся, они наряжаются такими, какими хотели бы лежать в гробу.
Лида Иванова стояла внутри железной рамки, водруженной на колесики, – сломала шейку бедра, только так ходит. Она ни разу не выбралась из нее – сидела, как в башне, как в корыте. В квартире настойчиво пахло старостью.
Она все продумала: тапки, за стол поближе к фото, посмотрите настоящую меня – тоненькая красавица с матерым героем Валерием Чкаловым, опьяненным успехом трансарктического перелета в Америку, прочтите (дала понять, что жене Чкалова автограф доставил некоторое неудовольствие): «Милая девушка, моя соотечественница Лидушка. Этот снимок я дарю тебе на память о себе. И говорю тебе слова, которые для меня являются самыми дорогими: нет ничего лучше в жизни, как жизнь в Советском Союзе. Помни об этом всю жизнь, и в этом есть счастье».
Жила на Бахрушина. Родители? Простые служащие. Закончила школу и – на курсы иностранных языков при Наркоминделе. А зачем туда? Да вот туда. И поехала в Америку, заведующей канцелярией посольства. (В двадцать лет, дочь простых служащих и не комсомолка, незатейливое вранье – твое счастье, что уже не важно.) Ну и как вам Америка? Там кризис. Хотелось домой.
Лида Иванова отвечала настороженно, сухо и кратко. Сквозь кожу на руках подробно проступал скелет, она давно умерла, остатки живого едва мерцали в тумане.
Первый раз? Встречали Уманского в Вашингтоне на вокзале. Он с женой. Жена рассказывала, что выросла у родственников в Австрии на коровьем молоке, и сама похожа на корову. Я с ним дружила. И в Москве. Очень дружила. Где встретились в Москве? У Трояновских. Он вас сразу узнал? Лида Иванова с внезапным бешенством произнесла:
– А почему он должен был меня не узнать?! Странный вопрос!
Заходили к Эренбургу. Какой был Уманский? Не танцевал. Из еды – ничего особенного. Очень любил искусство. О политике не говорили. Всегда доволен своей судьбой. Знал иностранные языки. В Мексику? Говорил: если ненадолго, то хорошо (это тебе так хотелось).
– Как простились?
Заехал в ВОКС попрощаться. И что? Привез какие-то сувениры, торт. И что? Он же не со всеми прощался! А с председателем правления. И со мной! А почему не похоронил дочь? Он думал: быстро вернусь и похороню.
– Как вы узнали о его смерти?
Шла на работу – висит газета в траурной рамке. И что?
Ничего, пришла на работу – всем рассказала. На похоронах не была. Нет, знала. Просто не пошла. Но я знаю, где та стена на Новодевичьем.
– Эренбург писал: перед отъездом в Мексику Уманский страдал из-за того, что расстается с любимой…
– Это про меня. Знала ли жена? Не знаю. Раиса в шутку как-то сказала: своего мужа отдам только Лиде.
– У вас есть фотография, где вы вместе?
– Нет.
– У него была ваша фотография?
– Наверное, нет.
– Он не думал взять вас в Мексику?
– Не было такого разговора.
– Обещал, что разведется?
– Нет.
– Вы не жалеете?
– Нет.
– Он вас любил? – Я уже устал.
Лида Иванова ответила медленней, по итогам десятилетних раздумий:
– Думаю, да. Любовь была.
– И все-таки: что он вам сказал на прощанье?
– Я не помню, – но я угрожающе молчал, и после вечной паузы она сказала правду: – Что прощаемся не на всю жизнь.
– Вам знакомо это имя – Анастасия Владимировна Петрова?
– Нет.
– Вы знаете, кто убил Нину Уманскую?
– Сын Шахурина. Не хотел расставаться.
Я закрыл тетрадь, она встрепенулась, посмотрела на мои руки:
– Надеюсь, вы никому про это не расскажете?
– Конечно, нет. (На хрен кому это сдалось.)
– Постойте!
Как я ненавижу эти дешевые признания на пороге.
– Уманский перед отлетом был у моих знакомых, это очень высокопоставленные люди. И сказал: я хочу изменить свою жизнь. И сказал: я имею в виду Лиду.
Во дворе, походив меж железных, раскрашенных в детские добрые цвета… Забыл спросить: почему за долгую жизнь «потом» она не вышла замуж? Возможно, ей показалось или что-то убедило ее, что любовь бывает одна. И надо ждать не только живых, но хранить верность мертвым, и того тепла ей хватило навсегда, и она любит и сейчас, как любила… Или – не везло, были, но не оставались, война сожрала лучшие годы и сверстников… И тогда она ухватилась за память, женщина не может одна… она таскалась к Эренбургу год за годом – о чем они говорили? – об одном: Костя, Костя, ах, Костя – Эренбургу ничего не оставалось, для засыхающей девушки он припоминал что-то новое: а знаете, был случай… а вот этого он терпеть не мог… – и получалось: разорванный в Мексике на обугленные фрагменты человек еще жил, от него доходили вести, она обдумывала новости ночами, заготавливала уточняющие, расширяющие… к следующей встрече – ходила к Эренбургу, числила себя в друзьях, звонила в единственную квартиру, где признавали ее права собственности на Костю, знали, чья она. В ее повторяющихся воспоминаниях, в милосердном вытряхивании Эренбургом последних крошек их с Костей жизнь продлевалась и осуществлялось: кем стал бы Костя, чему радовался, а в какой год могли расстрелять за еврейский национализм (тревожились), а после радовались (а вот сейчас бы – министром!), без обсуждений признавая – только она в этой представляемой жизни рядом, ведь он так хотел, но случайно погиб… Вот зачем ходила к писателю бывшая стенографистка, а ей казалось: помогает писать мемуары, гнала ее жажда, опускала брезентовое ведерко в высохший колодец за одним: за новыми подтверждениями от Эренбурга, за старыми подтверждениями, если нет новых, но пусть – с новыми интонациями, теплее голосом, другим порядком слов, а хоть и звук в звук (хотя, конечно, хотелось нового) – как Костя хотел остаться с ней, как сильно, как окончательно, как несомненно… и что в очередной раз выражало его лицо, когда он произносил «Лида»… Ради прекращения пытки, из жалости Эренбург мог пуститься на хитрости (жалко ли трех неполных строк в трех томах?), написать неправду – придумать нищенке, «девушке друга» спасительное прошлое, вставить Лиду в историю, камешком в оправу, расчетливо-безымянно (ее и себя защищая от споров-удивлений-разоблачений) – написал и отделался, он продумал ее прошлое, пояснил ее самой себе, вознес, высадил на остров, и дальше она пошла без опоры, трогая диковинные цветы и поднимая голову на радугу, а когда подступала тьма, раскрывала единственную книгу – те три неполные… и засыпала спокойно: она есть, они – есть, их любовь ничто не разрушит, они уже на небе… Могло так, могло не так, разницы нет, добровольно признаю под давлением открывшихся фактов: следствие с самого начала шло по ложному пути – «фам фаталь», Тася, женщина, умевшая с разными мужчинами быть разной, нас обманула. Я заглянул в зазвеневший телефон, странно: Иванова – что-то забыл?
– Я столько дней переживаю, как плохо я с вами поговорила… Просто места себе не нахожу. Надо было рассказать все, что знаю (ничего ты не можешь знать). Но это так больно для меня…
Я выкладывал на стол кофе, конфеты, печенье. Прежняя блузка, но Лида Иванова словно размягчилась, подошла вплотную к разделявшему нас стеклу, у нее оказались другие пальцы, другой нос, я обнаружил в комнате деревянную тумбу с цветком – разве была? Она спешила, Лида Иванова, поняла, что я, кто бы ни был, кто бы меня ни послал, – последний, и больше никто ее не выслушает, но даже я – не слушал.
– Прошлый раз вы разговаривали со мной, как на допросе (ты просто глуховата, я заика, приходилось чеканить слова), а меня никогда не допрашивали…
Простолюдины родители шевельнулись и испарились: росла в семье дяди – Н.И.Пахомова, наркома водного транспорта, жили в Доме правительства, дядя дружил с Калининым, трижды видела императора: зашел в обед на дачу к Калинину и подсел за стол, Калинин по кругу представлял едоков, все как-то шутливо, она с ужасом ждала: про меня – про нее: «А это Лицька. Только начала работать, а уже жалуется, что маленькая зарплата!»; еще – на кавказской даче Калинина император пододвинул тарелку: «Попробуйте. Вам должно понравиться»; прожевала что-то, стесняясь выплюнуть, дождавшись неизбежного вопроса: «А знаете, что это было? Бараньи яйца!»; и – там же, на Кавказе, на даче императора играли в кегельбан, нагнулась, чтоб пустить шар, и вдруг услышала за спиной голос государя: «Ловите!» Красивая девушка быстро обернулась: от императора летел к ней гранат – успела перехватить его у самой груди с обезьяньей сноровкой, он восхитился: «Все успевает!» – Больше ничего не помнит. О чем говорили, что ели, во что император одет – не помнит.
Устроили ее после курсов во Внешторг и согласовали в Америку – родители плакали, а Калинин одобрил, ей двадцать с небольшим, я быстро подсчитал, сейчас – девяносто; в Америке понравилось, посольский сын катал на лимузинах, поражали магазины, возвращаться страшно – дядя нарком переехал из Дома правительства на Грановского и писал ей: тебя ждет комната, большая и светлая, – дядю расстреляли, и паспорт ее из квартиры исчез. Прислали Уманского – тот не танцевал, не пил, не злой. Близких отношений в Америке между ними не… близкие отношения начались в Москве.