— Возможно, у него есть на то основания, — с расстановкой произнесла Нада.
После чего она закрыла руками лицо и так застыла, не говоря ни слова. Интересно, о чем она думала? Быть может, она никак не могла собраться с мыслями, огорошенная потоком грязных помоев, которые я исторг на нее? Я почти читал ее мысли. Смотрел на ее белые нервные пальцы и думал: «Пусть только посмотрит на меня, пусть заговорит со мной, и я спасу ее!» Но она еще долго сидела так, сама по себе, и ее плечи вздрагивали. Внезапно отняв от лица руки, Нада взялась за сигарету. В те дни она очень много курила, а я все выуживал из газет статейки о вреде курения и подсовывал ей.
— Что с тобой, Нада?
— Все в порядке, дорогой.
— Ты как будто побледнела…
— Нет-нет, все хорошо, — отвечала она с улыбкой, чтобы показать, что все и в самом деле в порядке.
— Скажи, а ты с этим мальчиком, с этим Уэдераном, дружишь, да?
Она говорила, и щеки у нее так сильно напрягались, будто звук собственного голоса был ей неприятен. Мне стало тошно от взгляда Нады — она смотрела на меня как на что-то чужое, потустороннее. Я весь похолодел от мысли: а вдруг меня сейчас вырвет? Хотя, может, это даже хорошо: ведь если такое со мной случится, Нада точно не уйдет из дома. Раз мне плохо, Нада меня не оставит.
Да, я любил ее. И знаете, какой она мне больше всего запомнилась? Нет, не бледной от отчаянья, как бывало временами, когда она отворачивалась от Отца после короткой взаимной перестрелки словами-плевками, и не той ослепительно красивой, какой она выходила навстречу гостям, — а такой, какая она была сама по себе: вот она с развевающимися на ходу волосами, порывисто, точно девчонка, летит по дорожке к улице, чтобы бросить письмо в ящик и вся такая раскованная, и нет в ней ни капли, ни капли зла.
Как-то раз утром, завтракая, Нада спросила:
— Ты можешь прерваться?
Я как раз в этот момент строчил шпаргалки для контрольной по истории, которая предстояла уже через час, но, как человек воспитанный, поднял голову.
— У меня с мистером Нэшем состоялся крайне важный разговор. Не хотелось бы тебя бередить и расстраивать, но, скажу честно, мистер Нэш оказался столь любезен, что поверил мне результаты твоих экзаменов. Обычно он не оглашает результаты, поскольку порой матери принимают это слишком близко к сердцу. Но со мной он поделился, и мне весьма огорчительно было узнать, какой у тебя коэффициент интеллекта.
— А какой?
— Я не стану тебе говорить. Но меня это несколько расстроило.
Сердце у меня в груди налилось, сделалось как камень. Я глядел, как Нада своими идеально ровными белыми зубками откусывает и жует кусочек тоста, и мне казалось, что этот тост — я. Я изо всех сил пытался изобразить улыбку на кислом лице.
— Ну… в общем… жалко, конечно. А все-таки, сколько?
— Говорю же, не скажу! — ровным голосом отрезала Нада. — Но твой коэффициент ниже, чем мой. Это немыслимо. Это абсурд. Видишь ли, Ричард, я не хочу, чтобы ты был слабее меня. Мне хочется, чтобы ты меня превзошел. Мне невыносима мысль, что налицо признаки вырождения. На мой взгляд, я слабее моего отца, и теперь ты… Понимаешь?
— Но раз так, — произнес я дрожащим голосом, — тут уж ничего не поделаешь…
— Не знаю, не знаю. Я договорилась с мистером Нэшем, что ты пересдашь вступительные экзамены.
— Что-что?
— Я договорилась, что ты пересдашь вступительные экзамены.
— Как, еще раз?
— Хотя бы частично. Половину, я думаю.
— Но послушай, мама, — сказал я чуть ли не со смехом, чтоб показать, насколько я спокоен, хотя внутри, в недоступной чужому глазу глубине, у меня все так и тряслось, — но ведь если у меня уже выведен коэффициент интеллекта, подумай, какая разница, буду я пересдавать или нет?
— Прошу тебя, не говори так!
— Но какой смысл снова проходить тестирование? Что это изменит? Ведь тестирование — это конкретное определение уровня знаний. Ведь это же не…
— Я хочу, чтобы ты снова это прошел, Ричард!
— Снова? То же самое?
— Да, Ричард.
Мы оба мрачно смотрели друг на друга. Я не знал, да и сейчас не знаю, насколько презирала она саму себя за эту комедию. Каждое ее слово, каждый ее жест были до ужаса фальшивые, и с каждым днем нашей жизни в Фернвуде Нада все более и более обрастала этой фальшью, как я сейчас обрастаю все новыми и новыми пластами жира. Кто бы мог ей помочь? Раз или два я видел, как она сидит в одиночестве, уставившись в окно на наш неприкаянный задний дворик, выделывая на своем лице чужое, чуждое ей выражение: опускались уголки плотно сжатых губ, и от этого нос как бы вздергивался, словно там, наверху, дышать было легче. Нет, декан Нэш помочь ей не мог. Я так никогда и не узнал, насколько они были близки, Нэш и Нада. Хотя могла бы выйти премилая пара — он был не старше Отца, но выглядел моложе, — однако не думаю, чтобы Нада черпала в нем поддержку. Он был все-таки обыкновенный сукин сын, этот Нэш, и скоро вы в этом убедитесь.
Так что же, дружил ли я с этим мальчиком, Уэдераном? Меня с ним познакомил Густав Хофстэдтер, ставший моим лучшим и, собственно, единственным другом. Мы с Густавом обожали шахматы и подолгу просиживали за доской, серьезные, молчаливые, точно двое маленьких старичков, отправленных в больницу умирать. Когда мы играли у Густава (в его баронском поместье, в доме с остроконечной крышей при башенках, украшенном лепниной, прелестном пряничном домике, точно из сказок Матушки Гусыни), в комнату, где мы с ним сидели, то и дело вбегала Бэбэ, что-то постоянно ища и не находя, исторгая при этом короткие реплики:
— Они все играют! Все играют! Ну что за дети… В такой солнечный день…
Если мы играли в шахматы у нас, то это обычно происходило в спокойной и безмятежной тиши нашей библиотеки, а кругом в доме царила тишина, если только наверху не ревел пылесос Джинджер, в то время как она сама, по всей вероятности, рыскала по ящикам Надиного комода (как-то раз я застал ее за этим занятием). Мы с Густавом любили шахматы и относились к этой игре с почтением. Густав собирался стать математиком, я же не имел понятия, что из меня получится, — в самом деле, мог ли я предвидеть, куда меня занесет! — но все же не отставал от Густава в обожании этой точной, такой восхитительной игры, где нет места риску, как в жутком бридже, который Нада делала вид что обожает, или в той еще более жуткой игре, что зовется жизнью. (Поверьте деграданту, наберитесь мудрости!)
Еще одним любителем шахмат оказался новичок в школе Джонса Бегемота — Фарли Уэдеран. Фарли был медлительный, молчаливый, рассеянный мальчик и жил в одной из трех лучших комнат в пансионе — две других занимали старшеклассники. Происходил из одного знаменитого рода, считающегося знаменитым и по сей день. В колонках светской хроники или в журнале «Тайм» непременно натолкнешься на упоминание об одном из Уэдеранов («Аквалангист-любитель Сай Уэдеран объявляет о своей…», «Флейтистка из высшего общества Вирджиния Уэдеран сообщает о своем…», «Армирал-плейбой „Тэффи“ Уэдеран сообщает о своем…»). Однако в школе Джонса Бегемота прославленные имена не слишком были в чести; здесь считалось неприличным распространяться о достоинствах семейства, особенно собственного, поскольку каждый воспитанник рассматривался исключительно как отдельная личность, не более. И не менее. Ректор нашей школы, субтильный, язвительный субъект по имени Сайкс, неустанно вдалбливал нам, что каждый из нас — это вполне самостоятельный молодой человек, которому предстоит трудиться самому, чтобы обрести свой путь в жизни. И, видит Бог, мы трудились.
Фарли, милейшему тугодуму, приходилось нелегко. Он часами списывал домашнее задание у других ребят — в те годы списать у хорошего ученика стоило пятьдесят центов; с тех пор ставки повысились, — и даже списывание ему давалось с трудом. Фарли пропускал целые предложения, а по математике — вереницы многозначных чисел, десятичные дроби, отдельные цифры и тогда все остальное превращалось в бессмыслицу. Мы с Густавом любили его, однако играть с ним в шахматы было обременительно, так как он слишком долго раздумывал над каждым ходом. Лицо у Фарли было бледное, веснушчатое, а кожа под веснушками — молочно-белая, почти как у Нады; веснушками у него были покрыты и руки, и изгрызенные пальцы. Фарли беспрестанно глотал какие-то таблетки или порошки и мне казался таким же болезненным, как я сам.
Едва я переставлял фигуру, он вперивал в нее взгляд, потом проникновенно смотрел на меня и, грызя ногти, говорил:
— Прости, я подумаю!
И направлялся к своему стенному шкафу, куда у него был вделан холодильник, вынимал бутылочку, отпивал из нее. Бутылочка была аптечного вида. Если с нами оказывался Густав, он лежал на кровати и учил французский, и я видел, как он поднимает голову и смотрит в спину Фарли, а если я перехватывал его взгляд, он этого как бы не замечал. Если же мы были с Фарли вдвоем, и он вот так же поворачивался ко мне спиной, я обдумывал, как бы смухлевать, разрабатывал стратегию, пока он не видит; но никогда не осмеливался осуществить. Я и так всегда выигрывал. Густав, как правило, побеждал меня, а я, как правило, побеждал Фарли, и тогда Фарли смеялся и говорил: