— Вот парадокс, который трудно объяснить, — сказал он. — Бесспорно, боль можно терпеть долго лишь при условии, что считаешь ее необходимой составляющей счастья или мало-мальски сносного здоровья, но тогда пусть она, по крайней мере, будет сведена к минимуму, использована с толком. Пусть служит чему-нибудь другому, а не страданию, которое причиняет. Абсолютное одиночество, беспричинные муки; боль, которую никто не признаёт, никто не исцеляет и не оправдывает; страх, который ничем не укротить, который никакое жизненное равновесие не способно привести в норму, никакое здоровье не может победить никакими средствами; бесконечная длительность страдания в самый момент страдания… думать об этом поистине невыносимо!
— Но каким образом мысль могла бы служить утешением, поддержкой или помощью? — возразил я. — Почему она должна врачевать, а не губить? И если ничто не необходимо, то ничто, имеющее отношение к созданиям, обреченным на смерть, не может быть вечным. Не может длиться без конца.
И я смолк. <…>
Пятница.
— Вот это да! — воскликнул Йерр, встретив меня на улице Бюси. — Оказывается, наш сьёр де Марандэ[37] пробавляется одним редисом. Значит, ты не только закоренелый холостяк, но еще и аскет — ничего, кроме овощей?
Я взял с прилавка пару выбранных стеблей порея, несколько морковок из Креанса, пучок редиса, заплатил и поспешил сбежать от него.
Суббота, 27 января. Доиграв очередную шахматную партию, Йерр и Рекруа зашли ко мне, чтобы вместе навестить А. Он снова завел свою галиматью, еще более бессвязную, чем прежде.
Элизабет разлила чай и принесла еще теплый рулет. А. отказался от своей порции.
— Мир больше не говорит со мной, — заявил он. — И все это мне уже ничего не говорит…
— Надеюсь, что так, — ответил Р. — Да и с чего вдруг «все это» могло бы отказаться от своего молчания? От бес-смысленности, от бес-причинности, от бес-словесности всего существующего? Напротив, люди с незапамятных времен думают, что слово идеально связано с тем, что не существует. С любыми иллюзиями, с любыми знаками…
А. обратил на Р. сумрачный взгляд.
— Значит, выхода нет, так? — спросил он.
— Да у нас только и есть, что выход, — возразил ему Рекруа. — Вода со всех сторон, жалкая халупа, продуваемая всеми ветрами, — мы просто обречены на выход.
— Стало быть, нам не на что опереться…
— Ошибаешься. Это как раз и есть самая устойчивая опора. Она не подведет даже в том случае, если помощь, предложенная таким образом, кажется более чем сомнительной. Разве нас подводили когда-нибудь самые ненадежные средства?
— Небеса пусты, нам не на кого положиться, и любой призыв остается неуслышанным. Природа — миф, одновременно городской и социальный; его создают почти все культуры, приписывая самым разным покровителям, да и сами они отличаются неописуемым разнообразием, притом что все — химеричны. И так же неустойчивы. И мало того, что неустойчивы, еще и непостижимы. Даже науки — этот великий источник силы — больше не содержат никакой истины.
— Пять распахнутых дверей настроили тебя на лирический лад.
— Нет прибежища, нет прибежища! — простонал Й., ломая руки, словно манерная дуэнья.
— Прибежище — это та рана, — сказал Р., — которую вы в конечном счете обнажаете, раздвинув ее края, обнаружив внутри запекшиеся, гниющие сгустки крови, времени, воспоминаний, культуры, и которую время от времени бередите.
— Любопытный проект для райского сада.
Тут Р. начал излагать одну за другой избитые истины, а Йерр с подозрительным энтузиазмом включился в эту игру:
— Все в этом мире не вечно, и это «не вечно» — вечно!
— Убивают, чтобы не умереть.
— Тебе не помешала бы хорошая месть.
— Слушайте, слушайте, это вас растрогает! — сказал Йерр, кладя себе на тарелку второй кусок рулета.
— Тебе не хватает козла отпущения.
— Предположим, что так, — сказал Йерр.
— Убивать, чтобы не быть убитым. Все против одного, чтобы объединиться.
— Превосходно! — воскликнул Йерр. — Рассуждения Рекруа — просто лакомое блюдо на чистом сливочном масле. Настоящая воскресная трапеза!
— Вот мы смеемся — и насколько же мы эгоистичны и беспечны, — сказал А.
— И насколько нарциссичны и смехотворно назидательны, когда плачем, — ответил Р. — Пусть никто не изобретает целей, которых ему придется достигать. Пусть не раскрывает ни одно из своих пристрастий. Наедине с собой никто не почитает идолов, никто не несет ответственности за поступки, на совершение которых он претендует. Только так мы не рискуем в полной мере оказаться жертвой собственных действий.
Йерр счел это заявление невнятицей, а главное, отклонением от темы. Р. возразил: будь оно совершенно ясным, оно как раз и становилось бы все более темным и непостижимым. Жаловаться следует не столько на отсутствие смысла, сколько на избыточность объяснений. Туманной интерпретации не существует уже потому, что любая интерпретация туманна по определению. Взять хоть языки — их дефект кроется не в них самих, а в их множестве, невообразимом множестве, призванном удовлетворить потребности людей в общении. Нет такого понятия «всё», которое помогло бы собрать воедино их «все». Просто есть некоторое количество языков, которые используют общий алфавит, общий порядок букв, общую грамматику, общеупотребительный словарь, помогают читать иностранные книги. И больше ничего.
— Возьмите слова «reinette» и «rainette»[38], — добавил Йерр, — одно на дереве, вторая в луже, но оба они зеленые, оба покрыты почти одинаковыми пятнышками, только первое падает на землю, а вторая плюхается в воду.
Р. явно разозлили эти тяжеловесные, надоедливые сарказмы Йерра, и он замолчал, однако потом битых полчаса рассуждал о возможных последствиях «письма к Отто», которое А., по его словам, все-таки написал, и о реакции, которую оно рискует вызвать у адресата.
А., под воздействием наркотических препаратов, клонило ко сну. Мы оставили его в покое. Я условился с Р. зайти сюда вдвоем в понедельник вечером.
Воскресенье, 28 января. Пригласил к себе Томаса по случаю его именин. Он так и не нашел работы. Однако еще питает какие-то смутные надежды на удачу.
Т. сказал, что видел его в полдень у Марты. Что не знает более ужасного зрелища, чем лицо человека, который страдает и не может скрыть своих мучений. Хотя безуспешно старается отвлечь вас от угнетающего впечатления, которое производит на окружающих. Что вид того, кто подавляет рыдания, просто переворачивает душу. Что слезы, текущие по щекам, вызвали бы отвращение, или неодобрение, или гнев, готовый прорваться наружу от любого пустяка, но когда у человека дрожат закушенные губы, трясется подбородок, это потрясает. Т. добавил, что при этом А. выглядел красивым, как никогда. Но ему показалось, что вряд ли он решится еще хоть раз выйти из дому.
Понедельник, 29 января. Рекруа зашел за мной. Мы поужинали на правом берегу.
Р. сообщил, что в воскресенье ему звонил Отто фон Б. По его словам, А. написал ему о своем отказе от проекта, который они разработали вместе: мол, все, что им создано на сегодняшний день, равно нулю, а то, что он еще мог бы сказать или создать, отныне его не интересует, да и все прошедшие годы они оба работали впустую. Прочитав послание А., Отто пришел в дикую ярость, тотчас же помчался на улицу Бак и, не обращая никакого внимания на убитое лицо, с которым его встретил А., с порога закатил ему грандиозный скандал в своем напыщенном, истинно германском духе.
Он кричал, что все аргументы в письме А. бессмысленны: люди должны с радостью осознавать тот факт, что с незапамятных времен животные, утратившие шерсть и неуверенно вставшие на задние лапы, собирали камешки или обрывки веревок со странной целью — обмануть страх и развеять скуку. Что они ее не достигли, но продолжают ковылять на своих двоих, издавая хриплые звуки и пряча между ног болтающийся член. Что все мы всегда трудились и будем трудиться над чем-нибудь пустым и впустую.
— Более того! — заорал он. — Мы должны черпать утешение в самом сознании ничтожности наших пустых занятий. И если бы мы не нашли к кому обращаться и чем заняться, если то, что мы выражаем, можно было бы поменять на то, что мы испытываем, или сообщить это всем, кто нас слушает или читает, если в наших действиях и впрямь заложена какая-то польза, какой-то итог нашей жизни, а в мыслях, которые мы высказываем, есть хоть малейший смысл, хоть какой-то проблеск лотки, — вот тогда, и только тогда мы вынуждены были бы называть это обманом публики. Книги, партитуры — будь они полезными — стали бы предметом насмешек. И нам осталось бы лишь превращать наши желания в надобности и удовлетворять эти последние. И у нас не было бы нужды умирать, говорить, писать, а может, и любить. Слова разлуки, тоски, самосознания, одиночества сексуализация, такая заметная на пространстве нашего тела, — любые размытые понятия сразу становились бы нереальными и все более непостижимыми. Нет! — вскричал он. — Именно ради сохранения этого «ничто» мы и трудимся впустую! <…> Что может оградить пользу от бесполезного?! Симметрия рождения?! Возвращение к небытию? Только работа впустую способна даровать нам такую возможность, другого не дано!