Она повернулась и пошла к выходу, а я, не успевая сравнить свое искалеченное уродство с этим снизошедшим до меня херувимом, лепечу что–то невразумительное. Вова на кровати что–то прошептал и, зашуршав пакетом, перевернулся на другой бок. Слышно, как тихо переговариваются два парня, а в коридоре воет на свою несправедливую жизнь медсестра.
— Подожди, — говорю я Вере, едва ворочая языком, — не уходи.
Она нерешительно останавливается, явно не желая выслушивать от меня ни оправданий, ни грубости. Робко улыбается, не от смущения, а от того, что не хочет поставить меня в неловкое положение. А она это может, потому что намного сильней меня. Это не Настя со своими поучительными нравоучениями и смыслами, а человек, выросший из словесных пеленок. У нее каждый взгляд — предложение, а жест — целый абзац. Снисхождение.
— Что? — бледные не накрашенные губы тянутся в полуулыбке, и я понимаю, что если скажу ей хоть какую–нибудь завуалированную грубость, то окончательно пойду ко дну.
— Если ты уйдешь, то покажется, что в нашей камере зашло солнце.
Вера засмеялась, обнажив серые зубы и махнув на прощанье рукой, скользнула в коридор. Мне показалась, что перегорела лампочка, и стало темнее, как будто на окно накинули тяжелый плед. Ругаясь, я подскочил с кровати и заковылял к высокому подоконнику. Отстранив в сторону обрезанных, я отодвинул занавесь и уставился в безмятежно–синее небо.
— Черт!
— А что случилось? — спросил один из братьев.
Я устало посмотрел на него и устало направился к своей лежанке:
— Как что? Ты не заметил, что в мире только что стало немного темнее?
* * *К приходу Насти я долго готовился и придумал пару хитроумных комбинаций. Мальчика Вову забрала домой мама. Он был настолько этому рад, что зареванный от счастья, не успел меня поблагодарить за то, что я постоянно возился с ним эти несколько дней. Я не обиделся, понимая его чувства.
Настя также как и Вера, встала в дверном проеме, и я не замедлил съязвить:
— Ты что застыла? Обернулась поглядеть на горящий Содом, что ли? Как это по–человечески!
Настя не похожа на жену Лота, смотрит безучастно, совсем безразлично. Это не свойственно женщинам, этим любопытным лисам. Я всегда считал, что надо всех женщин сделать философами. Они бы быстро ответили, сможет ли Господь сотворить камень, который не смог бы поднять.
— Ну, здравствуй, любовничек.
— Привет, — я безразлично пожимаю плечами, в тайне признаваясь ей в любви, — пришла высказать всю правду обо мне? Ну, давай, без прелюдей, а то я тебя обскочу. Сразу руби.
Она и выпалила, постепенно все громче:
— А ты на самом деле обыкновенный. Ты деревяшка, завернутая в фантик. Ты… я даже не хочу подбирать к тебе красивых сравнений, потому что ты обычный. Обычность, которая это понимает и всячески хочет это скрыть, завесить, убежать!
Я с радостью кивнул.
— Тобой следует переболеть, как ветрянкой. А после, вспоминая, только смеяться будешь, причем над собой. Как это я умудрилась сходить с ума по пластмассовой формочке.
— Может быть.
— И ты, и все твои друзья — это оторванные от жизни люди с налетом пафоса. Никчемная жизнь. Якобы знаешь суть, но влачишь настолько жалкое существование, что максимум, что ты можешь изменить — это положение своего тела в пространстве.
Я опять соглашаюсь:
— Да, ты абсолютно права.
— Мне одно непонятно, почему ты, не обладая ничем, заставил страдать по тебе стольких девушек?
— Я не знаю.
— Да потому что ты смазливый глист! Отрасти черные волосы до плеч, напиши пару зачуханых стихов про смерть и тьму, притворись, что ты одинок, и получишь гору женских тушек! За свою дурацкую тетрадку ты так трясся, что людей не замечал! Бумажка ему, видите ли, важнее чужих чувств! А в тебе что, кроме придуманного? Ну, хоть что–то ты делал искренне?
Она, глупенькая Настя, не знала, что в этот момент моя зеленая школьная тетрадь со стихами, изрисованная и почти опустевшая после игр с Вовой, бездыханная лежит в моей тумбочке. Написанные мной строфы и свернутые больным мальчиком листки, еще вчера отправлялись в увлекательный полет из окна палаты. Он радовался, и я не был зол. Я посылал в мир свои стихотворения.
— Ну, что ты сделал искреннего, кроме издевательств?
Я пожал плечами и пошутил на радость соседей по палате:
— Когда я мастурбирую, то вполне искренне представляю тебя.
— Ты меня хотел этим поразить?
— Если бы я хотел тебя поразить, ты бы уже упала в обморок. Я просто с тобой разговариваю.
— Сука ты.
Такого наслаждения я не ловил еще никогда. Тебя ругают, обсыпают самыми грязными ругательствами, играя в нефтяников — бурят взглядом. Ненавидят! Когда тебя ненавидят, главное оставаться спокойным и улыбающимся. Тогда гигантский поток негативной энергии, направленный против тебя, не найдя область применения, вернется к отправителю. Это как бросать каучуковый мячик в стену и ждать, когда он, отскочив, прилетит тебе в голову.
Я картинно почесал затылок, словно пытаясь выскрести умную мысль, и пожал плечами:
— Настя, ты не кричи, это же больница.
— Да с какого это момента ты стал заботиться о других людях? Тебе плевать на всех! Тебе лишь бы задеть кого–то, сделать гадость! Ты не способен на доброе дело.
Если честно, читатель, сначала я хотел, чтобы она криком разбудила Вову, а тот, начав плакать, заговорил со мной. И я начал бы его утешать на глазах этой словесной нимфоманки, а он бы, всхлипывая, прижался ко не. Но, к счастью, мальчика в палате больше в палате. Я был этому рад, так как использовать доброе дело в качестве провокации тоже, что и убивать в литературном произведении персонажей, лишь бы разжалобить читателя. Хочешь девичьих слез и признания? Убивай в ходе повествования милого голубоглазого мальчугана.
— Не способен, Настенька. Ты полностью права.
Я любил ее в этом диалоге. Разложись все, как в моей голове, то я бы тогда даже взглядом не одарил девушку, и это была бы полная победа! Представив себе такую картину, я чуть не получил оргазм и мне пришлось сложить на бедрах одеяло складками, чтобы скрыть поднявшееся орудие. Но потом, по мере окончания словесного потока, я решил, молча снести все, чтобы она не сказала. Потому что я заставлял считать себя не дураком, а гением. Не идиотом, а романтиком. Грани между этими понятиями настолько прозрачны, что, если хочешь притвориться ненормальным, нужно только иметь талант.
Я с трудом разлепил пораненные губы:
— Ты права от корки до корки, а теперь можешь уйти?
Она злорадно улыбнулась:
— А знаешь что?
— Что? — невозмутимо переспросил я.
— Меня ведь зовут не Настя.
Я опешил, срывая второе мини–откровение за прошедшие дни. Но, быть может это фальшь? Она имеет вкус моей крови.
— Как это так? Ты что, мужик по имени Игнатий? Но ведь мы были с тобой тогда, в постели.
Притихшие дрочеры захихикали где–то в углу, но это была весьма слабая поддержка, в которой я остро нуждался и почему был вынужден так подло сказать.
— Тогда, весной, ты не угадал. Меня зовут не Настя. Я соврала, чтобы тебя не расстраивать, вдруг ты сумасшедший какой. Хотя ты и так безумен. Я не скажу тебе свое настоящее имя. Ты только его во мне не сумел испоганить. Пусть хоть что–то останется моим, а не отойдет к тебе. Не хочу, чтобы ты еще как–то меня лапал.
В эту секунду я понял, что она не врет. Всю гордость, хваленные аналитические способности и спокойствие, разом махнули в большую бочку с переваренной пищей. Так в средневековой Персии боролись с наркоторговцами: бочка с дерьмом или сабля. И сейчас, я с удовольствием, будучи униженным и оскорбленным, выбрал бы меч. Вам, пожалуй, не понять моих чувств. Это как быть побитым вашей же пищей. Представьте, как говорил Борис, что вас оскорбил борщ. Подумайте о том, что вдруг клецки смогли прилюдно доказать вам вашу неполноценность, а макароны надорвали животы из теста, потешаясь над вами. Я произнес, пытаясь унять бешенную сердечную дрожь:
— Тогда прощай? Как оружие? Прощай?
— Прощай. И говно твое оружие, читали мы.
Она ушла, наверное, уверенная в своей победе. Только вот Хемингуэя зря оскорбила. Думает, что она лучше. Не знаю, может, оно и было так. Зато я был уверен в том, что люблю ее.
Вот и все.
* * *Безмолвная квартира встретила меня пыльным молчанием. Чтобы прогнать спертый морок, я воззвал к жизни сатану: включил телевизор. Демон был небольшой, ростом по диагонали тридцать шесть сантиметров. Тем не менее, шума и гадости, которые он производил, сразу хватило, чтобы наполнить жизнью холодный дом.
И только тут, в скромной обители, палач–совесть неожиданно рванул клещами мое сердце. Я тупо, как молодой бычок, уставился в угол, где колебалась от постоянного сквознячка пустая паутинка.