Многое повидал Терек. Когда-то по его берегам проносились орды кочевников. Их бывало столько, что поднятая конскими копытами сухая пыль вздымалась чёрным облаком к небу, закрывая солнце. Окрестные люди в ужасе бежали в густые леса, забирались на высокие горы — лишь бы подальше от этих степей, по которым огненным смерчём несутся жестокие кочевые племена.
Потом вместо них пришли казаки, и осели здесь основательно, на века. По всей реке зазвучала плавная и раскатистая русская речь.
Иногда из северных песчаных пустынь, из бурунов, словно жаркий ветер-суховей, налетали ногайцы. Или приходили с запада полчища крымских татар. Угоняли скот, рубили людей, уводя с собой уцелевших. Прикрученные верёвками, вереницы невольников бессильно тащились вслед за конями, а круглолицые татары с весёлым злым хохотом подгоняли кнутами изнемогших, валящихся на землю.
К станицам крались с гор хищные шайки абреков. Иной раз, спрятавшись в густых прибрежных камышах, они по нескольку дней сидели там, зорко высматривая добычу. А потом, выбрав момент, нападали внезапно, точно волчья стая. Грабили, резали, жгли и сразу бросались назад, за Терек. Казаки мстили жестоко, шли походами в горы и выжигали немирные аулы.
Потом Терек видел страшную Гражданскую войну, когда все станицы по его берегам пылали, а река несла к Каспийскому морю горелые брёвна вперемешку с раздувшимися от тления человеческими телами. Казалось, терцам пришёл конец. Их — «народ-эксплуататор» — беспощадно истребляли красные, а изнемогшие, едва живые станицы, в которых оставались лишь женщины да стариками, громили ингуши и чеченцы.
Многие сгинули в том огненном смерче, рассеялись, исчезли на век. Но глубок, живуч оказался терский корень. Поруганные пепелища отстраивались, а уцелевшие люди упрямо цеплялись за родную землю, ещё не зная, как им теперь жить дальше.
Затем пришла новая война, и Терек увидел серые мундиры немецкой пехоты и чёрные петлицы СС. И опять налетали с гор чеченцы, и снова запылали станицы.
Немцев прогнали навсегда, чеченцев — всего лишь выслали на тринадцать лет. Все эти годы тихо было на Тереке. Люди оживали понемногу, веря, что на их истерзанную землю пришёл покой.
Однако вскоре чеченцы вернулись. И тотчас потекли первые кровавые ручейки — алые, зловещие. Словно предвестники новых, но уже не ручейков, а рек.
С каждым годом русскую речь на Тереке всё сильнее разбавлял гортанный чеченский говор. Неудержимый поток хищных остроносых горцев хлынул на равнину, в пыльные степи. И в станицах поселилась с той поры тревога. Поначалу она была неясной, глухой. Как у человека, у которого начало вдруг протяжно саднить сердце. Люди сделались задумчивые, мрачные.
Над Тереком нависало что-то тягостное. Будто грозовая туча сползла с гор и навалилась своим фиолетово-синим брюхом на деревянные домики с крашеными наличниками.
Гром грянул внезапно. И началось что-то невиданное, дикое, страшное. Вновь по Тереку поплыли трупы, и вода в нём заалела от крови.
Из «свободной Ичкерии» русских гнали тысячами. А тех, кто не успевал убежать, или кому бежать было просто некуда и не к кому, тех убивали беспощадно. Убийство русского человека вообще не считалось теперь преступлением, и они совершались повсеместно и почти ежедневно. Ведь русский даже и не признавался здесь более за человека — нечеченец, немусульманин и невайнах.
От огромной единой, долгие годы казавшейся незыблемой, нерушимой, точно монумент страны осталась лишь огромная территория, на окраинах которой теперь всё гремело, горело и воевало. И сотни бородатых, распалённых, озверелых людей, надрываясь, исступлённо кричали на площадях Грозного, что русские должны убираться с Кавказа прочь, за Терек и Кубань. Газеты, телевидение, митинговые речи — всё это ежедневно изрыгало ложь и ненависть, пробуждая в людях всё самое низменное, животное, подлое. Джохар Дудаев вопил в толпу, что все русские больны «руссизмом», который является чем-то сродни собачьего бешенства, что они — неизлечимо больной народ, и потому он готов сбросить на Москву атомную бомбу.
Казалось, что мир рухнул в одночасье. Ибо все старые законы, понятия о справедливости и чести, о добре и зле в один день перестали существовать. Были отменены и преданы поруганию. Словно тысячи злых духов, до сих пор томившихся в своих кувшинах, разбили их разом и в неистовом порыве рванулись наружу, бешено кружа в жутком смертном хороводе.
Терцы захлебнулись в крови. Вмиг обретшая свободу Чечня кровожадным упырём сосала русскую кровь. Перемазалась в ней вся с головы до ног, но насытиться всё равно не могла. И урчала злобно, не в силах оторваться от свежей раны.
Когда через три долгих года к терским берегам двинулись армейские танковые колонны те, кто ещё уцелел в станицах, выходили им навстречу с цветами, как к долгожданным избавителям. Громко голосили женщины, некрасиво раскрывая рты, воздевая к ним руки. Рыдали навзрыд, рассказывая про эти три страшных года. Солдаты слушали их ошалело, молчаливо, скребя пятернями стриженные затылки.
Но избавление оказалось недолгим. Вскоре войска внезапно исчезли, словно и не было их тут никогда. Многие из терцев бежали вслед за ними, бросая дома навсегда и проклиная ту самую Россию, в которую теперь так стремились. И река уже почти не слышала русской раскатистой речи. Лишь гортанный говор да торжествующий злой хохот разносились теперь по её берегам.
Внезапная стояла мрачная, зловещая. Дико смотрели чёрными оконными проёмами горелые дома. Казалось, из тела станицы вырвали живое, ещё бьющееся, пульсирующее сердце, а потом хладнокровно обезглавили труп и подвесили его за ноги, точно освежёванную баранью тушу, чтобы поскорее стекла с неё кровь.
Вот и сбежали последние алые ручейки в Терек. И стояла станица — смертная, жуткая. Вывороченные и переломанные на её старом кладбище кресты, казалось, взывали о мщении. Мщении тем, кто вырвал у Внезапной сердце.
Станислав услышал противный скрежет от поворачиваемого в плохо смазанном замке ключа и разом открыл глаза. Через мгновение железные решётчатые створки зиндана — глубокой ямы, куда на ночь сажали рабов — распахнулись, и вниз, на гнилую солому, на затхлую кучу грязного тряпья хлынул яркий утренний свет.
В открывшемся проёме показалось бородатое лицо. С полминуты оно было недвижным. Внимательный щупающий взгляд переползал со Станислава на двух других обитателей подземелья: бледного черноволосого парня-осетина и худосочного, измождённого старика. Потом, заслоняя свет, над распахнутыми створками выросли плечи, замелькали покрытые чёрными волосками руки, и в яму заскользила верёвка, с привязанной к концу за ручки ободранной матерчатой сумкой.
— Э, вы! Жрите быстро! — грубо бросил бородатый.
Станислав отвязал сумку, и верёвка моментально взметнулась вверх. Лицо исчезло. Болезненно-бледные руки черноволосого с обгрызенными до оснований ногтями и морщинистые, тёмные руки старика, больше похожие на лапы стервятника, потянулись к ней. В сумке была буханка плохо пропеченного, с сыроватой липкой сердцевиной хлеба, пакет сухих макарон и пластиковая бутылка с водой.
— Дай воду, — нетерпеливо сказал черноволосый и, схватив протянутую бутылку, отвинтил крышку и выпил залпом едва ли не треть. Его мучила жажда.
— Ну ты потише. Раздухарился прям. Другие тоже хотят, — проворчал Станислав, разгрызая зубами пакет и торопливо запихивая в рот сухие макаронины.
— Это ещё ничего, жить можно, — заговорил старик. Голос его скрипел, точно изъеденная ржавчиной железная шестерёнка. — Летом похуже бывает. Помню, нам как-то на весь день давали вот такую бутылку — а нас четверо тогда было — и мы камни ворочали, цемент месили, песок таскали на солнцепёке. Ни присесть, ни отдохнуть. Уже язык сухой весь был, аж наружу вываливался — а пить не давали.
Станислав и черноволосый не ответили, жадно хрустя макаронами.
— А то и так бывало: вертят-верят бутылкой перед самым носом, а напиться всё равно не дают, — продолжал старик, отломив от буханки кусок. — А потом прольют немного на землю и говорят: языком, мол, лижи с земли, как собака. Вы, говорят, собаки, вам и положено не пить, а лакать из луж.
— Сами они — собаки. Чехи[2] поганые, — проворчал Станислав, тоже глотая хлеб. — Дай-ка глотнуть, Сос, — он толкнул черноволосого.
Тот резко шевельнулся, протягивая ему бутылку. Раздался тягучий железный скрежет — ноги всех троих были закованы в кандалы.
— Ты, Стас, потише, — испуганно глянув наверх, пробормотал старик. — А-то ещё хозяева услышат.
Он буркнул что-то в ответ, зло глянув на распахнутые створки.
— Сегодня, наверное, опять то же самое делать будем, — тоскливо вздохнул Сослан — черноволосый парень-осетин.