Аплодируют бывшему подьячему, подносят ему выпить, к себе зовут, сажают.
С шумом и хохотом вкатываются в кабак Танечка и Дунечка, неразлучные цветочницы с Трубной. Как только распродают они незабудки свои, так сразу подружек на клюковку тянет-пробивает. Танечка статуарна, корпулентна, Дунечка изгибиста да извивиста. Завсегдатаи к ним сразу:
— Ярлык проходной!
Понимают Танечка с Дунечкой. Раскрывают рты, языки свои раздвоенные показывают, языками вибрируют. Хлопают завсегдатаи, посвистывают, пропускают. Кто-то из студентов остроумит:
— Вы нам нижние язычки покажите, верхние-то мы уже видали!
Появляется цирковой коверный Володька Соловей. Подсаживается к своим, пьет, хмелея быстро, заводит старый разговор: когда его опендалят, то есть, турнут из цирка? Заходится, плачет, оправдывается:
— Я же лучший коверный! Лу-у-у-учший! Как они могут?!
Успокаивают его цирковые:
— Не бзди Вова, не посмеют!
— Посмеют! Ох, как и посме-е-е-еют! — блеет Соловей, слезу пуская.
Вбегает в «Счастливую Московию» запыхавшийся наутилус в светящимся ватнике со значком «Народ и Воля», прибивается к своим, выпивает залпом стакан кувалды, сообщает:
— На Пушкинской опять твердых приняли.
— Кого?
— Каспара, Касьяна и Лимона.
— Всех? Да ну?!
— Вот те и да ну.
— По-подлому?
— Нет, по-честному.
— В 45-ое?
— Ну, а куда ж еще!
— Опять заносить придется.
— Да уж придется. Тереби бобров.
Кого-то из студентов подвыпивших на стих пробивает. Встает поэт кудрявый с кружкой пивной в руке на стул, декламирует:
Бледноликих юношей предплечья
Я целую ночи напролет.
Снятся мне любовные увечья,
На груди моей — твой белый мед.
Юноша, стремительно раздетый,
Застонал от боли… Что ж с того?
Снова будешь распят на кресте ты
Трепетного тела моего!
Хлопают товарищи студенту кудрявому, кладут ему в кружку с пивом вишневого варенья. Так уж заведено у студентов московских — пиво вареньем сдабривать. На языке студенческом называется это «добавить хорошенького». Причем, у каждого заведения — своя традиция добавления «хорошенького»: университетские в пиво малиновое варенье кладут, политехнические — абрикосовое, математики — крыжовенное, металловеды и станкостроители — яблочное, экономисты — клубничное, нефтяники-газовщики — сливовое, дорожные строители — земляничное.
Кто-то из ремесленных анекдот рассказывает:
— Заходит отец Онуфрий в класс: «Отроцы, сколько будет дважды два?» Ванечка Залупин руку тянет. Отец Онуфрий: «Залупин»! Ванечка встает: «Батюшка, дважды два будет двадцать шесть». Отец Онуфрий: «Садись, Залупин. Очень плохо. Дважды два, будет четыре. Ну, в крайнем случае — пять, ну, шесть, ну восемь, ну двенадцать, в конце концов. Но никак не двадцать шесть, дубина стоеросовая!»
— Это у нас уж годик как с бородою! — щелкает его по носу студент-архитетор. — Послушай-ка, земеля, новинку: Заходит отец Онуфрий в класс: «Отроцы, вопрос: Бог сотворил человека ради труда или ради наслаждения?» Ваня Залупин руку тянет. Отец Онуфрий: «Залупин!» «Ради труда, батюшка». «Обоснуй!» «Батюшка, Бог дал человецам десять пальцев, но всего лишь один хер». «Что ж, Залупин, отвечено верно, но обосновано пре-по-хаб-ней-ше!»
— Ха-ха-ха!
Между двумя фальшивыми окнами с живыми русскими пейзажами (в левом — зима, ямщик на тройке едет, в правом — лето, березки шелестят, девки хороводом ходят) за круглым столом сидят целовальники с торговками, пьют рябиновку да чай вприкуску с сахарным Кремлем. Сегодня у целовальника Андрея Петровича именины, не пожалел он сыновний сахарный Кремль ради этого порушить:
— Угощайтесь, товарищи! У меня дома еще два таких!
— Ай, спасибо, Андрей Петрович! Уважил!
Доволен целовальник, лысина блестит, очки посверкивают, усы завитые торчат. Пьют-гуляют с ним вместе целовальники Басаня, Горшок, Сергуня, Димуля со своими деловыми подружками. Хрустит сахарный Кремль у них на зубах.
Мелькает-перекатывается в дыму табачном какой-то Пургенян, как говорят, известный надуватель щек и испускатель ветров государственных, бьют друг друга воблой по лбу двое дутиков, Зюга и Жиря, шелестит картами краплеными отставной околоточный Грызло, цедят квасок с газом цирковые: штангист Медведко и фокусник Пу И Тин, хохочет утробно круглый дворник Лужковец, грустно кивает головою лотошник Гришка Вец, над своим морковным соком склоняясь.
С воплями-завываниями вбегает в кабак Пархановна, известная кликуша московская. Толстопуза она, кривонога, нос картошкой, сальные пряди над угреватым лбом трясутся, на груди икона с Юрой Гагариным сияет, на животе за кушаком поблескивает позолоченный совок. Встает Пархановна посреди кабака, крестится двумя руками и кричит что есть мочи:
— Шестая империя!! Шестая империя!!!
— Иди поешь! — успокаивают ее ремесленные.
В злобном углу, где сидит местная земщина, подкопченная опричниками, крутится семейство балалаечников Мухалко. Шустрые это ребята, оборотистые, веселить и деньгу выжимать умеют. Говорят, когда-то в шутах кремлевских ходили, но потом их за что-то оттуда опендалили. Запевала у них, по кличке Масляный Ус, хорошо и поет, и играет, и вприсядку ходит, но главное — у него всегда песни задушевнее и глаза на мокром месте. А народ наш и песню, и слезу уважает. Вот и сейчас подкатил Масляный Ус к подкопченным: тренькнул балалайкой, притопнул, прихлопнул, подмигнул своим бодрым очкарикам. И грянули они:
Мохнатый хам — в протестанский храм,
Крыса серая — в закрома,
А дворянская дочь — под опричных в ночь
По закону большого ума.
Так вперед, за опричной елдой кочевой
В терема, где дрожат голоса
И персты гла-а-а-адят с вожделенной тоской
Багровеющие телеса-а-а-а-а!
И вверх по елде, навстречу судьбе
Трепетным языком… Бог с тобой.
Так и надо вести, не страшась пути,
Если хочешь остаться живой!
Одобряет крамолу обиженная земщина, кидает Масляному в шапку медяки. А тот со слезою принимает:
— Спаси вас Бог, голубчики, спаси Бог, драгоценные!
Но не ко всем добры завсегдатаи кабака мамоновского.
Вот распахивается дверь, входит злобно-приземистый, небритый, красноглазый затируха площадной Левонтий. Хрипит:
— Однако, здравствуйте!
— Однако, пшел на хуй! — в ответ доносится.
Скрипит зубами Левонтий, сверкает глазками красными, разворачивается, уходит. Не всех, ох, не всех привечают в «Счастливой Московии»!
Как только пробивают полночь живые часы, появляется и сам Мамона. Невысок он, округл, бородат, плешив, косоглаз, лукав. Кланяется гостям, приветствует, неспешно обходит заведение свое, спрашивает как обычно:
— Все ли добропорядочно, гости дорогие?
— Все добропорядочно, Абрам Иванович! — отвечают ему хором.
— Никто не буянит?
— Не допустим, Абрам Иванович!
— Никто никого не обижает?
— Не позволим, Абрам Иванович!
Кивает Мамона, щурясь лукаво, уходит. А «Счастливая Московия» продолжает пить, шуметь и бурлить до трех часов ночи. Едва пробьют часы 3:00, половые всех рассчитают, уйдут, уступая место крутоплечим вышибалам-ингушам. Те электрическими метлами потеснят подзагулявшую публику к выходу.
И неизменно ровно в 3:12 закроются двери «Счастливой Московии», чтобы в 18:00 распахнуться сызнова: добро пожаловать, гости дорогие!
— Православные, кто крайний?
— Наверно я, но за мною еще женщина в синей шубе.
— Стало быть, я за ней?
— Стало быть, так. Становись-ка, мил человек, за мной.
— А вы стоять будете?
— А как же!
— Я на минутку отойти хотел, на минутку токмо…
— Ты сперва ее дождись, а после уж ступай с Богом, куда хочешь. А то подойдут, отойдут, а мне объясняйся. Так, чай, язык вывихнешь! Подожди. Она рекла, что быстро воротится. За угол пошла, видать, в лавку.
— Ладно, делать нечего. Дождусь. А давно ли стоите, папаша?
— С полчаса.
— А не знаете, по сколько дают?
— Черт их знает, прости Господи… Я и не спрашивал. Эй, борода, не знаешь, по сколько дают?
— Сегодня не знаю. Слыхал, что вчера давали по два в одни руки.
— По два?
— Ага. В четверг — по три, а вчера — по два.
— Маловато. Так и стоять-то смысла нет…
— А ты, мил человек, займи две очереди. Тут деревенские и по три занимают.
— По три?
— А как же. По три.
— Так это целый день стоять придется!
— Да ты что! Быстро же отпускают.
— Не верится что-то, папаша. Стоим, с места не сдвинулись.
— Да это те, которые отошли, подваливают. Посему и не движемся… А вот и женщина.