– Что вы будете есть? – спросил он.
– О, я ем так мало! Обычно красное мясо с кровью и хорошее французское вино.
Он подумал, что гастрономическими пристрастиями она походит на Ванду. Но если та набрасывалась на свой бифштекс, как тигрица, Долорес, съев два кусочка, больше не прикасалась к мясу и тянула стаканчик бургундского. Фонтен расспрашивал ее о жизни, и она рассказывала про эстансиа, в котором она родилась, о том, как каталась без седла на лошадях, ловила животных лассо, о мощенном мозаикой патио, где пели фонтаны. Потом ее отправили в монастырь. Одна очень красивая французская монахиня, сестра Анна, привязалась к девочке и предложила ей сыграть Эсфирь, что и определило ее призвание актрисы.
– Потом я ходила на спектакли всех французских трупп, которые здесь гастролировали. Денег у меня было не много, потому что я была младшей дочерью в большом семействе, как Золушка. Великая испанская актриса, приехавшая сюда на один сезон, давала мне бесплатные уроки. Она уверяла, что у меня есть талант… Да-да, именно так она и говорила, очень добрая женщина… Она умоляла меня посвятить жизнь искусству. Я вам уже говорила, что у меня… come se dice?.. железная воля. Моя мать осталась вдовой и так плохо управляла поместьем, что разорила нас. Нужно было как-то жить. Я выучила несколько ролей своего амплуа и в восемнадцать лет попыталась показаться в театре. Увы! Я быстро поняла, что без покровителей женщины в моей стране ничего не могут. Один женатый мужчина, не слишком молодой, но красивый и очень образованный, что меня и привлекало в нем, содержал театральную труппу. Он сделал меня своей любовницей. Эти богачи, Гийом, как я их ненавижу! Они заманивают в ловушку целомудрие, красоту, юность, они требуют от женщин добродетелей, а сами не считают нужным быть добродетельными… Вы знаете стихи Альфонсины Сторни?
– Кого?
– Альфонсины Сторни. Это крупнейшая поэтесса нашего континента… Она много страдала из-за мужчин и говорит об этом с такой скорбной красотой… Послушайте, Гийом…
Она запустила в волосы длинные пальцы и с воодушевлением продекламировала:
Tu me quieres blanca,
Tu me quieres casta,
Tu me quieres nivea…
– Переведите, Лолита!
– «Ты хочешь, чтобы я была чистой, / Ты хочешь, чтобы я была целомудренной, / Ты хочешь, чтобы я была белоснежной, / А твои губы испачканы всякой скверной, / Ты требуешь, чтобы я была чистой (да простит тебя Бог), / Ты требуешь, чтобы я была целомудренной (да простит тебя Бог)…» Это очень длинное стихотворение, я как-нибудь вам прочитаю… Но мысль такая: «Вы, мужчины, сначала отмойтесь от нечистот и тогда, став добродетельными, требуйте, чтобы я была чистой, чтобы я была целомудренной и белоснежной…» Bonito, no?.. У меня в машине есть томик, я вам дам. Бедная Альфонсина!.. Бедные мы!
Она содрогнулась от горьких воспоминаний.
– А потом? – спросил Фонтен после молчания, дождавшись, пока она одним глотком не осушила свой стакан.
– Потом? – продолжила она. – Потом я работала и в конце концов победила. Страдание – это путь истины. Я стала актрисой, которая была нужна мужчинам, а мне, чтобы заниматься моим ремеслом, мужчины уже были не нужны… В двадцать два года я вышла замуж за актера, которого считала великим, но он даже не был мужчиной. Я его бросила. С тех пор жила одна, жила ради искусства. Для меня были важны лишь персонажи, которых я играла… Вот так. Я стала одинокой, сильной и беспощадной… Вот я вам все и рассказала, Гийом, и хорошее, и ужасное… Я внушаю вам страх?
Она посмотрела на него и с нежной улыбкой чуть откинула голову назад.
– Страх? Я никогда не был так счастлив, – ответил он.
– Закажите мне ликер, – попросила она.
– Ликер из лесных ягод?
– Sí.
Они поднялись из-за стола, и она провела его в пустую гостиную, где в камине горел огонь. Они уселись в два соседних кресла. В зеркале на стене Фонтен увидел два их отражения и был поражен, каким неожиданно молодым оказалось его лицо. Его глаза блестели, а выражение лица было таким спокойным и безмятежным, что две глубокие складки возле рта казались совсем незаметны. Впоследствии он так и не вспомнил, что же тогда говорил Долорес, кажется, что она сама поэзия. Она ничего не отвечала и смотрела на него с ласковой нежностью, печальная и пылкая. Он тоже замолчал, и они долго сидели, не говоря ни слова, глядя в глаза друг другу. Время от времени она качала головой, словно сама себе говорила «нет», а затем вновь устремляла на него взор. Потрескивал огонь, это пело пламя. Фонтену казалось, что он в каком-то ином мире, его заколдовали и теперь он не может вспомнить, в каком городе находится. Несколько раз она открывала рот, словно собираясь что-то сказать, но не произносила ни звука. Наконец наклонилась к нему и, улыбаясь, сказала, словно это было что-то простое и не слишком важное:
– Мне кажется, я вас люблю.
Он был поражен, затоплен волнами счастья и спустя мгновение прошептал против собственной воли:
– Я тоже вас люблю.
Она закрыла глаза и сказала «ах!», словно ее поразил удар в сердце. Каким-то озарением Фонтен почувствовал, что в этом «ах!» было счастье, удивление, восхищение, страдание. «Какая великая актриса!» – подумал он. Вошел слуга, перемешал поленья в камине. Казалось, Долорес вышла из оцепенения и резко поднялась:
– Пойдем на улицу.
Луны уже не было видно. В темно-синем небе сияли звезды. Фонтен поискал глазами Южный Крест, она ему показала. Они дошли до машины и сели в нее. Перед тем как завести мотор, она повернулась к нему и подставила губы:
– Como te quiero.[29]
Машина тронулась. Фонтен думал: «Это нелепо, но восхитительно». Еще он думал: «Испанцы говорят „Te quiero“, „Я тебя хочу“, а не „Я тебя люблю“». Символично? Он не знал, где они, куда направляются. В темноте смутно вырисовывались цветущие сады, заросли утесника вдоль дороги, затем берег моря. На берегу Долорес остановилась, и на этот раз они целовались очень долго. Потом она обхватила ладонями лицо Фонтена и сказала:
– Мне кажется, у меня в ладонях все счастье мира.
В его голове едва слышный голос прошептал: «Титания».
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– Извечный вопрос любой женщины любому мужчине.
– Но мужчины никогда не говорят, о чем они думают… Я вся твоя, а ты не весь мой… nunca serás todo mío.
– Как я могу быть твоим, Лолита? Я старый мужчина, отягощенный воспоминаниями. У меня есть моя страна, моя жена…
– Я запрещаю тебе говорить мне о жене, – решительно произнесла она.
Но мгновение спустя она вновь бросилась в его объятия.
– Спой мне какую-нибудь арабскую песню, – попросил он, – от твоего голоса мне и грустно, и хорошо.
– Они не арабские, а андалузские. Слушай…
Приблизив губы к губам Гийома, она тихонько, грудным голосом, с душераздирающими диссонансами запела какую-то мелодию. Так они стояли несколько минут или несколько часов. Был слышен лишь тихий монотонный шум набегающих волн.
– Ироничный голос моря, – прошептала Долорес.
Наконец Фонтен вздохнул:
– Увы, думаю, пора возвращаться… Овидиус Назо будет меня искать и поднимет на ноги весь город…
– Он что, надзирает за тобой? Даже ночью?
– Нет, просто он, наверное, волнуется, что меня нет в отеле. И потом, завтра мне выступать…
– Но разве ночь любви не бодрит? Меня да… Я люблю будоражить ночь… Но если настаиваешь, я тебя отвезу.
Голос был грустным и разочарованным. Когда они подъехали к «Боливару», она, приобняв Фонтена за плечи, прошептала:
– Мне подняться пожелать тебе спокойной ночи?
– Не искушай меня, querida, – (это слово он произнес робко и неуверенно). – Любить меня долго ты не сможешь. Я стану ревновать, мучиться… И потом, я поклялся жене…
– Опять жена! – раздраженно воскликнула она. – Buenas noches, maestro.
Он хотел поцеловать ее, но она отвернулась. Едва он вышел из машины, она резко тронулась с места. Когда он оказался у стойки администрации (многочисленные ключи от номеров на гвоздях напомнили ему таблички с выражениями благодарности, вывешиваемые в церкви), ночной портье протянул ему письмо. Он открыл его в холле, это было письмо от Полины. Холодное, безликое письмо, отпечатанное на машинке. Описание полученной в его отсутствие корреспонденции, рассказ об ужине у Ларивьеров и о другом ужине, у супругов Сент-Астье: «Они сказали мне, что их сын – советник посольства в Перу, так что чуть позже я узнаю от них о том, как прошли ваши выступления в Лиме».
«Вот так! – подумал Фонтен. – Лишь бы он не проболтался!.. А собственно, о чем он может рассказать? Ничего ведь не было, и, увы, ничего не будет».
Оказавшись у себя в номере, он тут же лег в постель, но уснуть не мог. Этот вечер он вспоминал как прекрасный сон, внезапно обернувшийся кошмаром. Казалось, он чувствует в своих объятиях гибкое тело, светлые волосы у своей щеки, губы, прильнувшие к его губам. «Боже мой! – думал он. – Как же я был глуп! Если бы я пожелал, сейчас она лежала бы рядом со мной. Она стала бы моей, она говорила бы мне трогательные слова, преисполненные нежной и трагической поэзии. Как я мог отказаться от этих часов, подобных которым у меня никогда не будет?»