На ферме в речной долине изрядно южнее Ростока он укрывается от полуденного ливня, засыпает в кресле-качалке на веранде и грезит о Галопе Муссоре-Маффике, своем стародавнем друге. Он вернулся — в конце концов и вопреки всему. Дело происходит где-то в деревне — английской деревне, укутанной лоскутным одеялом потемнелой зелени и поразительно яркой соломенной желтизны, с очень старыми менгирами, установленными где повыше, с ранним уговором со смертью и налогами, с юными селянками, что выходят посреди ночи, голыми встают на скальных вершинах и поют. Собралась родня Галопа и куча друзей, у всех такой тихий праздник, потому что Галоп вернулся. Все понимают, что просто в гости: он будет «здесь» лишь условно. В какой-то миг все развалится — от того, что слишком сильно об этом думают. На лужайке расчистили пятачок для танцев: деревенский оркестрик и многие женщины — в белом. Сначала какая-то суета и непонятки насчет расписания, а потом собственно встреча — видимо, где-то под землей, но не совсем в могиле и не в склепе, ничего зловещего, вокруг Галопа толпа сородичей и друзей, а он на вид — такой настоящий, такой нетронутый временем, очень ясный и полный цвета…
— Никак Ленитроп.
— Ox — где ж ты был, крокодил?
— «Тут».
— «Тут»?
— Ну да, вот так вот, ты дорубил — двоюродным или троюродным, но я ходил по тем же улицам, что и ты, читал те же новости, сужался до того же цветового спектра…
— Значит, ты не…
— Я ничего не делал. Случилась перемена.
Краски здесь — каменная облицовка, цветы на гостях, странные потиры на столах — с душком крови пролитой и почернелой, кроткой карбонизации в бледных городских районах в четыре часа пополудни в воскресенье… от них очертания Галопова костюма хрустче, такой костюмчик скорее жиголо под стать, невыразимо иностранного покроя, уж ясно, что он бы такое носить ни за что не додумался…
— У нас, наверно, мало времени… Я знаю, говняно так говорить и очень себялюбиво, но мне сейчас до того одиноко, и… Я слыхал, как только это случается, иногда, потом еще валандаешься поблизости, как бы присматриваешь за другом, который остался «тут»…
— Иногда. — Он улыбается: но его безмятежность и отстраненность — растяжка бессильного крика, Ленитропу не поймать.
— Ты за мной приглядываешь?
— Нет, Ленитроп. Не за тобой…
Ленитроп сидит в старой облезлой качалке и глядит на плавную линию холмов, и солнце только что нырнуло под последние грозовые тучи, обратив мокрые поля и копны в золото. Кто прошел мимо и увидел, как он спит, лицо белое и обеспокоенное клонится, вздрагивая, на грудь заляпанного грязью кителя?
По ходу он понимает, что фермы эти — с привидениями, но дружелюбными. Ночью поскрипывает дубье — честно и деревянно. Недоеные коровы болезненно ревут на дальних выгулах, другие приходят и косеют от забродившего силоса, а потом втыкаются в ограды и таранят стога, на коих грезит Ленитроп, и мычат с пьяными умляутами. На крышах — черные и белые аисты, долгие шеи выгнуты к небу, головы кверх ногами и глядят наоборот, трещат клювами, здороваясь и любя. Ночью стремглав носятся кролики — сожрать что есть хорошего на дворе. А вот деревья — с деревьями Ленитроп наконец стал особенно бдителен. Оказавшись среди них, он их потрогает, поизучает, тихонько посидит и поймет, что каждое дерево — существо, ведет свою особенную жизнь, сознает, что вокруг происходит, а не просто какие-то вам дрова на рубку. Семейство Ленитропа деньги делало на убое деревьев, ампутировало им корни, кромсало их, мололо в пульпу, белило на бумагу, а за это им той же бумагой платили.
— Вот ведь безумие. — Он качает головой. — В моей семье безумие. — Поднимает голову. Деревья неподвижны. Им ведомо, что он тут. Кроме того, им наверняка ведомо, о чем он думает. — Простите меня, — говорит он им. — Я ничего не могу поделать с этими людьми, мне они недоступны. Что я могу? — Средних размеров сосна неподалеку кивает макушкой и предлагает:
— Когда в следующий раз наткнешься на лесоповал, отыщи у них трелевочный трактор без охраны и забери масляный фильтр. Вот это и можешь.
Краткий Список Заказов Вечерним Звездам На Текущий Период:
Пускай я найду тот курятник, про который говорила старуха.
Пускай Галоп будет жив на самом деле.
Пускай пропадет этот блядский прыщ на спине.
Пускай я поеду в Голливуд, когда все закончится, чтоб меня увидела Рита Хейуорт и в меня влюбилась.
Пускай мир сего дня останется и на завтра, когда проснусь.
Пускай в Куксхафене меня дожидается эта отставка.
Пускай у Бьянки все будет хорошо, вдоба-авок…
Пускай я очень скоро сумею посрать.
Пускай это падает просто метеорит.
Пускай сапоги дотянут хотя бы до Любека.
Пускай этот Людвиг отыщет своего лемминга, будет счастлив и оставит меня в покое.
М-да, Людвиг. Его Ленитроп находит как-то утром на бережку некоего безымянного голубого озерца: удивительно толстый мальчишка лет восьмидевяти, пялится в воду, плачет, весь содрогаясь зыбкими волнами жира. Его лемминга-пеструшку звали Урсула, и она убежала из дома. Людвиг гнался за ней до самого севера аж из Прицвалька. Людвиг практически убежден, что пеструшка намылилась к Балтийскому морю, только он боится, что она примет за море какое-нибудь озеро на суше и туда сиганет…
— Только один лемминг, пацан?
— Она жила у меня два года, — всхлипывает тот, — и ничего, никогда не пыталась… Я не знаю. На нее что-то нашло.
— Хватит мне тут турусов на колесах. Лемминги никогда ничего не делают в одиночку. Им нужна толпа. Это как зараза. Видишь ли, Людвиг, у них наступает перенаселение, это циклами бывает, и когда их становится слишком много, они паникуют и мчатся искать еду. Меня в колледже учили, я знаю, о чем говорю. В Гарварде. Может, Урсула пошла себе прихехешника искать.
— Она бы мне сказала.
— Мне очень жаль.
— Русские никогда ни о чем не жалеют.
— Я не русский.
— Вы поэтому знаки различия сняли?
Они смотрят друг на друга.
— Э-э, так тебе помочь искать лемминга?
Короче, этот Людвиг — у него, может, не вполне Порядок с Головой. Склонен тормошить Ленитропа среди ночи, будить пол-лагеря ПЛ, пугать собак и младенцев, будучи абсолютно уверен, что Урсула где-то там, за кругом света от костра — смотрит на него, видит его, но не так, как бывало раньше. Он водит Ленитропа в советские танковые части, в кучи руин с высокими гребнями, как на море, что рушатся вокруг них, а дай им волю — и на них, едва туда вступишь, а также в топкие трясины, где камыши рвутся в пальцах, когда пытаешься их схватить, а пахнет белковой катастрофой. Либо маниакальная вера, либо что-то потемнее: Ленитропа все-таки наконец осеняет, что если тут кого и тянет на суицид, то не Урсулу — Людвига… да этого лемминга, может, и вовсе не существует!
И все же… не замечал ли чего-то Ленитроп раз-другой? удирает впереди по серым узким улочкам, утыканным по сторонам символическими саженцами, в том или ином прусском гарнизоне, в городках, чьи промышленность и весь смысл — в солдатчине, а теперь из казарм и с каменных стен все дезертировали; и-или притаилось у самой воды какого-нибудь озерка, смотрит за облаками, за белыми парусами кэтов на фоне другого берега, такого зеленого, туманного и далекого, выслушивает тайные инструкции вод, чьи перемещения по лемминговому времени — океанические, неотразимые и настолько медленные, на вид так прочны, что по ним можно хотя бы надежно пройти…
— Вот что имел в виду Иисус, — шепчет Ленитропов американский первопредок Уильям, — когда ступил на море Галилейское. Он его рассматривал с точки зрения лемминга. Без миллионов, что бросились за ним и потонули, никакого чуда бы не случилось. Преуспевший одиночка — лишь частичка, последний кусок паззла, чью форму уже создал Недоходяга, как последнее пустое место на столе.
— Погоди-ка. У вас же не было паззлов, народ.
— Уй блин.
Уильям Ленитроп — чудная пташка. Вполне по-имперски отправился из Бостона на запад году в 1634-м или 5-м, ибо ему обрыдла механика Уинтропа — он был убежден, что сможет проповедовать, как и любой другой в иерархии, хоть его официально и не рукоположили. В то время бастионы Беркширов останавливали всех — только не Уильяма. Он полез наверх. Один из первых европейцев, что проникли внутрь. Обосновавшись в Беркшире, он с сыном Джоном закрутил по-крупному свинячье дело: гонял хряков вниз по громадному эскарпу, по долгой дороге обратно в Бостон, гонял их, как овец или коров. Когда добирались до рынка, хряки так спадали с лица, что игра вряд ли стоила свеч, однако Уильям занимался этим не столько из-за денег, сколько из-за путешествия. Ему нравилась дорога, само движение, случайные встречи дня — индейцы, трапперы, девицы, горный народец, но больше всего — просто общество этих свиней. Хорошая они компания. Невзирая на фольклор и предписания его собственной Библии, Уильям полюбил их благородство и личную свободу, их дар в жаркий день отыскивать удобство в грязи: дружество свиней на дороге было всем, чем не был Бостон, и можете себе представить, каким для Уильяма оказывался конец пути — взвешивание, забой и унылое бессвинское возвращение в горы. Он, разумеется, видел в этом притчу — знал, что визжащий кровавый ужас в конце перегона уравновешивает их довольное хрюканье, безмятежные розовые ресницы и добрые глаза, их улыбки, их красота в перемещении по пересеченной местности. Для Исаака Ньютона было еще рановато, но соображения насчет действия и противодействия уже витали в воздухе. Должно быть, Уильям дожидался той единственной свиньи, которая не умрет, которая обоснует тех, кому умереть пришлось, всех его гадаринских свиней, что кинулись навстречу уничтоженью, как лемминги, одержимые не бесами, но доверием к человеку, кое человек все время предавал… одержимые невинностью, коей не могли утратить… верой в Уильяма как иную разновидность свиньи, в согласии с Землей, делившего с ними дар жизни…