И они танцуют: хотя Пират прежде никогда не умел, так чтобы очень хорошо… они движутся и ощущают себя вполне на связи с остальными, и пусть им никогда не будет до конца привольно, все ж это уже не по стойке «вольно»… поэтому теперь они растворяются в гонке и роенье сего танцующего Недоходяжества, и лица их, милые комические гримасы, что они нацепили на этот бал, блекнут, как блекнет невинность, сурово кокетливые, в надежде быть добрыми…
В глóтках узких gassen сгущается туман. Воздух полон запаха соленой воды. Мощеные улочки мокры от прошлонощного дождя. Ленитроп просыпается в выгоревшей слесарке под стойками закопченных ключей, от которых потеряны замки. Спотыкаясь, выбирается наружу, во дворике меж кирпичными стенами и створчатыми окнами, из которых никто не глядит, отыскивает колонку, сует голову под носик и качает воду, обливая голову столько, сколько ему представляется необходимым. Рыжий кот, мяуча на предмет завтрака, преследует его от двери к двери.
— Прости, ас. — Похоже, завтрака не светит им обоим.
Ленитроп поддергивает чичеринские штаны и направляется прочь из города, оставляя тупые башни, медные купола разъеденной зелени плавать в тумане, высокие щипцы и красную черепицу, его берется подвезти женщина на пустой подводе. Песочная челка лошади подскакивает и развевается, а туман оседает за спиной.
Сегодняшнее утро похоже на то, что видели, наверное, викинги, когда плыли по сему огромному заливному лугу на юг, до самой Византии, и вся Восточная Европа была им открытым морем: серые и зеленые, волнами катятся угодья… пруды и озера будто лишены ясных границ… при виде других людей пред этим океанским небом, даже служивых людей, радуешься, как парусу после долгих дней плавания…
Племена кочуют. Сплошной безграничный поток. Volksdeutsch[319] из-за Одера, выселенные поляками, направляются к лагерю в Ростоке, поляки бегут от люблинского режима, остальные возвращаются по домам, глаза обеих партий, встречаясь, тяжко прячутся за скулами, глаза гораздо старше того, что понудило этих людей к переселенью, эстонцы, латыши и литовцы снова идут походом на север, вся их зимняя шерсть в темных узлах, башмаки изодраны, песни петь слишком трудно, несут околесицу, судетские немцы и восточные пруссы курсируют между Берлином и лагерями для ПЛ в Мекленбурге, чехи и словаки, хорваты и сербы, тоски и геги, македонцы, мадьяры, валахи, черкесы, сефарды, болгары перемешаны и переливаются через края Имперского котла, сталкиваясь, многие мили трутся боками, затем ускользают прочь, онемелые, безразличные ко всем импульсам, кроме самых глубинных, шаткость так далеко под зудящими ногами, что никаких очертаний ей не придашь, белые запястья и лодыжки невероятно истерзаны попусту, высовываются из полосатых лагерных роб, шага легки в этой континентальной пыли, будто у водной дичи, караваны цыган, оси или чеки ломаются, лошади мрут, семьи бросают повозки у дороги, чтобы другие смогли поселиться в них на ночь, на день, над раскаленными добела автобанами, поезда, набитые так, что свисает с вагонов, громыхают над головой, жмутся в сторону перед армейскими эшелонами, когда тем дают зеленый свет, белогвардейцы, угрюмые от боли, — по пути на запад, бывшие ВП казахи шагают на восток, ветераны вермахта из других районов старой Германии, в Пруссии — такие же иностранцы, как любые цыгане, несут свои старые вещмешки, кутаясь в армейские одеяла, которые оставили себе, на каждую гимнастерку на груди нашит бледно-зеленый треугольник крестьянина и подпрыгивает в дрейфе своем, в некий час сумерек, как пламя свечей в крестном ходе, — сегодня должен вроде направляться в Ганновер, должен по пути собирать картошку, они уже месяц гоняются за этими несуществующими картофельными полями…
— Разорили, — некогда-горнист хромает рядом, длинная щепа от железнодорожной шпалы вместо трости, инструмент его, до невозможности непомятый и сияющий, болтается на плече, — опустошили СС, Bruder[320], ja, все картофельные поля, блядь, до единого, а зачем? Спирт гнать. Не пить, нет — спирт для ракет. А картошку могли бы есть, спирт могли бы пить. Невероятно.
— Что, ракеты?
— Нет! Что СС картошку собирали! — озирается в расчете на ха-ха. Но тут никто не следит за наглым пустозвонством его не столь серьезной души. Тут былая пехота, она умеет вздремнуть между шагами на марше — в некий час утра они выйдут из строя на обочине, осадок мгновенья от дорожной химии растительного сырья этих хлопотных ночей, пока мимо идет незримое кипяченье, долгие разбрызганные водоворонки: костюмы в тонкую полоску с крестами, нарисованными на спине, рваные армейские и флотские мундиры, белые тюрбаны, непарные носки или вовсе никаких, шерстяные клетчатые платья, платки плотной вязки с младенцами внутри, женщины в солдатских штанах, разодранных на коленях, блохастые горластые собаки бегают стаями, в детских колясках горами громоздятся легкие мебеля с исцарапанным шпоном, а ручной работы ящики на шипах никуда больше не вдвинуть, трофейные куры живые и мертвые, духовые и струнные в битых черных футлярах, покрывала, фисгармонии, напольные часы, ящики с инструментами для столярки, часового дела, скорняжества, хирургии, портреты розовых дочерей в беленьких платьицах, кровоточащих святых, розовых и фиолетовых закатов над морем, кипы спрессованных бусиноглазых горжеток, куклы неистово улыбаются красными губами, пешки Альгайера в дюйм с четвертью, все до единой выкрашены в кремовый, золото и синеву, горсти столетних агатов, вымоченных в меду, что услаждал прадедовы языки, кои давно рассыпались в прах, затем в серной кислоте, что полосами обуглит сахар, от бурого к черному, поперек камешка, бессмертные фортепианные концерты, пробитые на нотных катушках для Vorsetzer[321], черное белье с лентами, столовое серебро с цветами и виноградом на ручках, граненые графины свинцового хрусталя, тюльпаны чашек в югендштиле, нитки янтарных бус… и вот популяции перемещаются по лугу, хромают, маршируют, волочат ноги, влекутся, тащатся вдоль детрита порядка, европейского и буржуазного порядка, разрушенного навеки, только они про это пока не знают.
Когда у Ленитропа есть сигареты, его легко развести, когда у кого-то есть еда, ею делятся — иногда водка, если неподалеку сосредоточение войск, в положенных по уставу оцинкованных мусорных ведрах можно помародерствовать на предмет всевозможной полезной продукции: картофельных очистков, дынных корок, кусков шоколадных батончиков — там сахар, — поди угадай, что сунут в самогонные аппараты эти ПЛ, а лакать в итоге будешь выброшенную фракцию какой-нибудь оккупационной власти. Ленитропа прибивает к десяткам таких тихих, голодных шаркающих миграций и относит от них, и всякий раз от лиц его пробивает жесткий бензедриновый мандраж — нет таких, на которые можно не обратить внимания, вот в чем штука, все они чересчур сильны, как у публики на скачках, всякое понуждает: Нет, я — посмотри на меня, растрогайся, вынь фотоаппарат, оружие, хуй свой вынь... Ленитроп содрал с чичеринской формы все знаки различия, чтоб не так заметно было, но знаки различия мало кого заботят…
По большей части он один. Зайдет на ферму, обезлюдевшую в ночи, и спит в сене, а если есть матрас (не часто) — на кровати. Проснется от солнца, отсверкивающего с какого-нибудь прудика, окруженного зеленью, присоленной цветками чабреца или горчицы, салатный склон возносится к соснам в тумане. Во дворах — рамы для молодых помидоров и лиловые наперстянки, под застрехами соломенных крыш — огромные птичьи гнезда, по утрам птичьи хоры, а вскоре настанет день, когда лето тяжеловесно развернется в небесах, — и раздастся лязг журавлей на крыле.
На ферме в речной долине изрядно южнее Ростока он укрывается от полуденного ливня, засыпает в кресле-качалке на веранде и грезит о Галопе Муссоре-Маффике, своем стародавнем друге. Он вернулся — в конце концов и вопреки всему. Дело происходит где-то в деревне — английской деревне, укутанной лоскутным одеялом потемнелой зелени и поразительно яркой соломенной желтизны, с очень старыми менгирами, установленными где повыше, с ранним уговором со смертью и налогами, с юными селянками, что выходят посреди ночи, голыми встают на скальных вершинах и поют. Собралась родня Галопа и куча друзей, у всех такой тихий праздник, потому что Галоп вернулся. Все понимают, что просто в гости: он будет «здесь» лишь условно. В какой-то миг все развалится — от того, что слишком сильно об этом думают. На лужайке расчистили пятачок для танцев: деревенский оркестрик и многие женщины — в белом. Сначала какая-то суета и непонятки насчет расписания, а потом собственно встреча — видимо, где-то под землей, но не совсем в могиле и не в склепе, ничего зловещего, вокруг Галопа толпа сородичей и друзей, а он на вид — такой настоящий, такой нетронутый временем, очень ясный и полный цвета…