Страна на крови вся должна была бы стать храмом Божиим, а стала мерзостью в очах Господних. Отче преподобный, с горечью сказал он старцу Симеону, неужто всегда так будет? И кровь моя, и сродников мне по страданию не будет принята во искупление грехов, погубивших Россию? Меня убьют сейчас. Земным поклоном кланяюсь небу ясному и небу хмурому, небу дневному с ярким солнышком и небу ночному, изукрашенному звездами, небу зимнему, чреватому снегами, и небу летнему, грохочущему громами и шумящему ливнями, небу осеннему, отяжеленному тучами, и небу весеннему с плывущими по нему облаками; птахам щебечущим и рыбам безмолвным; зверью всяческому, большому и малому, сущему в норах подземных и в лесах дремучих; луговым травам и вековым соснам; и цветочку махонькому, желто-синему, прозванному нашими с голубкой Марьюшкой именами, – кланяюсь всему необъятному миру, его же сотворил Господь Бог в утешение человеку и в вечную ему память о Том, Кто превыше, могущественней и славней всех и вся. Покидаю жизнь и скрываюсь в смерть с верой в новое рождение. Здесь близких оставляю, там – встречу.
Не солгу, что не имею в душе трепета. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Николаем зовется грех мой. Чадо мое, и мой за него ответ. Не то беда, что он отца и братьев тайно покинул – прощаю ему; не в том превеликая моя скорбь, что пренебрег материнской молитвой, с какой Марьюшка его ради обращалась к Богородице и Сыну Ее в жизни земной и обращается из обители своей небесной, – и эту тяжкую вину как родитель и пастырь ему прощаю; и не оттого горюю, что отцовскую любовь он спалил в сердце, как никчемную рухлядь, – и тут препоручаю мой суд Тому, Кто видит сокрытое, читает сокровенное и ведает потаенное. Вернись он сейчас, как сын блудный, но все равно любимый, – разве не обнял бы я его? разве не усадил бы за стол? разве не призвал бы братьев его разделить мою радость? Ибо этот сын мой был мертв – и ожил; пропадал и нашелся. Но он ушел в Россию мертвых и сам мертвым стал. И к живым пути ему нет.
– Это не грех твой, батюшка, – мать Лидия взяла его руку и прижала к своим губам. – Это твоя беда. Да еще и вразумит Господь твоего Кольку. Не терзайся.
– Был Николай Павлом, стал Савлом. Он не воротится, нет, я знаю, – о. Иоанн понурился. – Негоже родному отцу не то что говорить, даже и помыслить, но похорони я его пусть и в молодых годах, мне бы нынче помирать совсем было бы легко. Там бы, – сухим перстом указал он в голубую высь, – свиделись… И о других детях душа болит. О Саше… Он сын любящий, пастырь добрый, но в нем мечтаний много… А я тебе скажу, что кроме самой первой, апостольской, не было на земле Церкви, во всем достойной быть Агнцу Невестой. И у нас, в России, такой Церкви не было, нет, а если и будет, то перед временами последними. А ему, Саше, надобно, чтоб сейчас. Ты, говорю, сам стяжай в душе мир, как преподобный через отца моего, Марка Тимофеевича, всем Боголюбовым и всему православному народу передавал, тогда возле тебя и другие спасутся… Петра ловят, а у него Аннушка, сама будто дитя… Поймают его, не приведи Бог, с ней-то что будет? А ведь поймают. Не миновать ему их сетей. Он у меня как из крепчайшего камня вырублен, истинный Петр, он от Христа никогда не отступит, ни на йоту малую. Или в тюрьме сгноят, или убьют – как нас с тобой и человека этого доброго, – он указал на Исая Боруховича, так и не отнявшего рук от лица. – Вызволить меня хотел, а получилось для него страшней некуда. Исай Борисыч! – окликнул Шмулевича о. Иоанн. – Слышь, милый, мы с тобой теперь люди родные. Мать Лидия – она сестра твоя, а я тебе брат. Есть братья по рождению в жизнь, а мы с тобой – по рождению в смерть. Она разлучает, она и соединяет, слава Тебе, Господи!
Исай Борухович молча кивнул.
– Ну вот, и ладно, – промолвил старец Боголюбов. – Тоскует, милый человек. И я тоскую, ведь не железный. И Христос, пока в человеческом естестве находился, в Гефсимании тосковал… и на Кресте… За смертную нашу тоску Бог не осудит.
Он обернулся и глянул вперед. Уже миновали «моргуновскую» будку, из которой на стук копыт и скрип колес, зевая, вылез один из дозорных и сиплым со сна голосом спросил у Голикова:
– Куда вы их?
Вместо Голикова ответил китаец, приложивший винтовку к плечу и весело прокричавший:
– Пук-пук!
– Ишь, распирает, – сплюнул дозорный. – Азиатская рожа.
По правой стороне стеной стояли сосны, и невдалеке был уже съезд в рощу.
– Ну вот, – глубоко вздохнул о. Иоанн. – Теперь скоро. Давай-ка, милая, начнем себя провожать… И ты, Исай, брат ты мой, отыми от лица руки, открой лицо и с Божьим миром прощайся. Бог дал, Бог взял – да будет имя Господнее благословенно!
– Приехали? – Исай Борухович медленно опустил руки. – Уже?
Я умираю, я умираю, я умираю… Бедная моя душа! Кто проводит тебя в Верхние миры, где ты была до моего рождения, где наслаждалась Божественным светом и откуда с напутствием Всевышнего спустилась и одухотворила мою плоть? Кто усердной молитвой поможет тебе искупить в глазах Г-да грехи, которые вольно или невольно совершил я в жизни? Кто облегчит тебе путь в Грядущий мир? Бедное мое тело! Узел жизни, развязанный смертью и выпустивший душу! Кто обмоет тебя в девяти кавах[22] воды? Кто скажет обо мне, мертвом: «Он чист, он чист, он чист»? Кто закроет глаза мне и положит на них щепоть земли, молвив при этом: «Ибо прах ты, и в прах возвратишься»? Кто в знак безутешной скорби раздерет на себе одежды свои? Кто после похорон моих, вернувшись домой, зажжет в память обо мне свечу нер нешама? Кто семь дней будет сидеть шива?[23] Берта, сердце мое… Я умираю, я умираю, я умираю. И на смертном одре моем, едва шевеля губами, произношу последнюю в этой жизни молитву. «…пусть будет смерть моя искуплением за все мои грехи, проступки и провинности, которыми я грешил, преступал и провинялся перед Тобой. И дай мне долю в Саду Эденском, и пусть я удостоюсь Будущего Мира, уготованного праведным». Я умираю. Дыхание мое покидает меня. «Шма Йисроэйл Адэйной Элэйгэйну Адэйной эход!»
И ангелы ждут, и демоны поджидают. C одной стороны все Силы небесные, с другой же – власти тьмы, ищущие завладеть разлучившейся с телом душой, злых миродержателей, воздушных мытареначальников… Ангелы Божии! Оберегите души наши, стремящиеся в Царство Небесное! Облегчите им мытарства и препроводите через препоны на пути к будущему Воскресению! Станьте для них поводырями в мире, им еще неведомом! Молчат скованные смертным холодом уста, и язык онемел, утративший речь.
– …но сердце вещает, – отец Иоанн начал, мать же Лидия его поддержала: – огнь бо сокрушения сие снедая внутрь возгорается, и гласы неизглаголанными Тебе, Дево, призывает.
Дева Пречистая, Ты укрепление немощей наших; кроме Тебя иной не знаем; горьких мытарств начальника миродержца отжени далече от меня, внегда скончатися хощу… Жизнь кончается. Семьдесят шесть лет, а промелькнули, как день. Всех помню, всех люблю, всем земно кланяюсь и умоляю простить меня, грешного, – ибо ежели словом, делом либо помышлением согрешил перед одним, то всех обидел, знакомых и незнакомых, близких и дальних, родных и по крови мне совсем чужих. И на себя самого будто бы сверху смотрю. Совсем еще махонького меня мама в корыте купает, спинку трет, и я ей кричу со слезами: «Что ты, мамка, так больно меня мочалкой!» Она смеется. Папа меня потом на руки берет, и мне от его бороды щекотно, смешно и радостно, и сердечко мое колотится от любви и счастья. Папа, отец Марк, венчает нас с Марьюшкой, и ее ладошка горячая мою руку крепко сжимает. И в паникадиле, и в подсвечниках свечи горят, и солнце в окнах играет – ах, Марьюшка моя, сколько же света было и на венчании, и во всей нашей с тобой супружеской жизни, ее же даровал нам Господь по неизреченной милости Своей.
– А тебе, матушка, сколько годков исполнилось?
– Полсотни… да еще один, – срывающимся голосом откликнулась мать Лидия. – А если б не убили, – как о мертвой, сказала она о себе, – через месяц пятьдесят два мне было бы… Трудная оказалась для меня жизнь. И смерть досталась трудная.
И ездили с папой на прославление преподобного, и с Петей и Сашей на дерзновенное вскрытие его всечестных останков – в день, когда робкой рукой я касался дорогих косточек и когда ушел ко Господу гробовой, о. Маркеллин…
– Душе моя, душе моя, востани, что спиши! – глухо промолвила игуменья и смахнула набежавшие слезы. – …конец приближается, и нужда ти молвити: воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, Иже везде сый и вся исполняяй.
– А ты, голубка, поплачь, – погладил ее по плечу о. Иоанн. – Не держи слезы. А я помолюсь. Владыко Господи Вседержителю, – прикрыв глаза ладонью, тихо и внятно произнес он, – Отче Господа нашего Иисуса Христа, Иже всем человекам хотяй спастися и в разум истины приити, не хотяй смерти грешному, но обращения и живота, – и с этими словами старец Боголюбов медленно перекрестился, – молимся, и мили ся Ти деем, души раб Твоих, Иоанна, – он указал на себя, – Лидии, – и он коснулся ее руки, – Исая, – он взглянул на Шмулевича, безучастно кивнувшего ему в ответ, – от всякия узы разреши и от всякия клятвы свободи, остави прегрешения им, яже от юности, ведомая и неведомая, в деле и слове, и чисто исповеданная, или забвением, или студом утаеная… Ей, Человеколюбивый Господи, повели, да отпустятся от уз плотских и греховных, и приими в мир души раб Твоих сих Иоанна, Лидии, Исая, и покой их в вечных обителях со святыми Твоими, благодатию Единородного Сына Твоего, Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа… с Пресвятым и Благим, Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков… Аминь.