Я выбралась из-за стола и нашла телефон-автомат с телефонным справочником Тусона.
Отыскала в нем имя матери.
Показала Джону.
Не сговариваясь, мы устремились назад к нашему шумному столику в ресторане и сказали продюсеру фильма «Жизнь и времена судьи Роя Бина», что у нас к нему важный разговор. Продюсер вышел вслед за нами в фойе. Важный разговор в углу фойе гостиницы «Хилтон инн» продолжался минуты три или четыре. Никто (отчеканили мы) не должен знать о том, что мы в Тусоне. Особенно (отчеканили мы) о том, что в Тусоне с нами Кинтана. Я бы не хотела открыть утром тусонскую газету (отчеканила я) и увидеть в ней милую зарисовку о том, как проводят время дети, родители которых заняты на съемках «Судьи Роя Бина». Я потребовала, чтобы продюсер предупредил об этом всех, кто отвечает за связи с прессой. Я подчеркнула, что ни при каких обстоятельствах имя Кинтаны не должно возникнуть в связи с картиной.
Не было никаких оснований полагать, что оно может возникнуть, но мало ли.
Перестраховаться не помешает.
Оговорить лишний раз не повредит.
Я считала, что таким образом оберегаю и Кинтану, и ее мать.
Пишу об этом сейчас, чтобы показать, как усыновление толкнуло меня на иррациональный поступок.
Спустя пару месяцев после той «субботней доставки» Кинтана встретилась со своей сестрой сначала в Нью-Йорке, а затем в Далласе. В Нью-Йорке Кинтана показала сестре Чайнатаун. Отвела ее за покупками в универмаг «Жемчужная река»[57]. Пригласила на ужин в ресторан «У Сильвано»[58], где представила ее нам с Джоном. Собрала у себя дома друзей и родню (многочисленных кузин и кузенов), чтобы всех разом познакомить с сестрой. Они были невероятно похожи. Когда Гриффин вошел в квартиру Кинтаны и увидел ее сестру, у него непроизвольно вырвалось: «Привет, Кью». Пили Маргариту. Закусывали гуакамоле. Все были лихорадочно возбуждены, и настроены на сближение, и верили в то, что это новообретенное родство будет во благо.
Однако уже через месяц в Далласе от первоначальных иллюзий не осталось и следа.
На другой день после вылета в Даллас Кинтана позвонила нам в смятении, с трудом сдерживая слезы.
В Далласе она впервые познакомилась не только с матерью, но и с другими членами своей «биологической» (как она теперь ее называла) семьи, и все эти совершенно чужие Кинтане люди вели себя так, будто последние тридцать два года только и жили надеждой на встречу с ней.
В Далласе эти совершенно чужие Кинтане люди тыкали пальцами в снимки, указывая на ее сходство с чьей-то двоюродной сестрой, тетей или бабушкой, абсолютно уверенные в том, что, раз она приехала, значит, ощущает себя частью их клана.
По возвращении Кинтаны в Нью-Йорк начались регулярные звонки от матери, которая сначала категорически противилась воссоединению сестер («Как можно воссоединиться с тем, кого до этого в глаза не видел?» — придирчиво вопрошала она), а теперь явно испытывала нужду вернуться к событиям, приведшим к усыновлению. Мать обычно звонила утром, когда Кинтана собиралась выходить на работу. Кинтана не хотела резко обрывать разговор, но не хотела и опаздывать на работу, особенно потому что Elle Décor (журнал, в котором она служила фоторедактором) проводил сокращения штатных сотрудников и угроза лишиться места была вполне реальной. Она обсудила ситуацию на сессии с психотерапевтом. После сессии написала матери и сестре, что «быть найденной» («Меня нашли» — так она теперь говорила знакомым, которые еще не были в курсе) оказалось «не так просто», что все произошло «слишком быстро», что ей нужно «сделать глубокий вдох», все обдумать, пожить какое-то время «привычной» жизнью.
В ответ она получила письмо, в котором мать сообщала, что не хочет чувствовать себя обузой и отключает телефон.
В этот момент я поняла, что усыновление всех толкает на иррациональные поступки.
Мать Кинтаны, сестру Кинтаны, меня.
Даже саму Кинтану.
Когда она говорит «Меня нашли» в отношении ситуации, перевернувшей с ног на голову привычный миропорядок.
Когда называет Николая и Александру «Никки и Санни», а фильм про них — «бомбой».
Когда описывает «сломатого человека» в таких пугающих подробностях, что холодок бежит по спине.
Когда доверительно признается, что с тех пор, как ей стало пять, «сломатый человек» перестал ей сниться.
Недели через две после того, как мать объявила, что отключает телефон, Кинтана получила еще одно письмо — не от матери и не от сестры.
Появился кровный отец из Флориды.
С момента, как она осознала, что живет в приемной семье, до момента, как ее «нашли» (то есть по меньшей мере три десятилетия), Кинтана много раз спрашивала нас про «другую» маму. В детстве так ее и звала — «другая мамочка»; когда подросла, стала говорить: «Другая мать». Спрашивала, кто она и где живет. Спрашивала, как она выглядит. Всерьез подумывала о том, чтобы ее разыскать, но в конце концов отказалась от этой затеи. Джон однажды спросил Кинтану, когда та была еще совсем маленькой, что будет, если она встретится с «другой мамочкой». «Обниму мамочку одной рукой, — сказала Кинтана, — а другую мамочку — другой рукой. И скажу: „Привет, мамочки!“»
Но никогда, ни разу она не спрашивала про отца.
На семейном портрете, который она себе мысленно нарисовала, отца почему-то не было.
«Каким долгим и странным оказался путь к нашей встрече»[59], — говорилось в письме из Флориды.
Кинтана не удержалась от слез, дойдя до этих строк.
— Надо ж такое, — сказала она со всхлипом, — он еще и фанат Grateful Dead.
Потом три года никаких писем. И вдруг телефонный звонок.
Сестра посчитала необходимым сказать Кинтане о смерти их брата. Причина была неясна. Что-то с сердцем.
Кинтана ни разу его не видела.
Конечно, могу ошибаться, но, по-моему, он родился в тот год, когда ей исполнилось пять.
С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться.
Насколько я знаю, это был последний разговор двух сестер.
Когда Кинтана умерла, сестра прислала цветы.
24
Сегодня зачем-то решила перелистать дневник, который на протяжении всего учебного года она вела по заданию преподавательницы английской литературы в выпускном классе Уэстлейкской женской гимназии. «Читая Джона Китса[60], сделала потрясающее открытие», — так начинается очередная тетрадь (страница датирована 7 марта 1984 года, запись под номером 117 с момента начала дневника в сентябре 1983-го). «В поэме Эндимион есть строка, в которой отражается мой теперешний страх жизни: превратится в прах[61]».
Запись от 7 марта 1984 года на этом не заканчивается: дальше Кинтана полемизирует с Жаном Полем Сартром и Мартином Хайдеггером об их понимании пропасти, но я быстро теряю нить ее рассуждений: машинально, безотчетно, ужасаясь самой себе, мысленно вношу исправления, словно она все еще учится в Уэстлейкской гимназии и попросила проверить свою работу.
Например:
Взять название поэмы в кавычки.
«Строка, в которой отражается мой теперешний страх жизни» — нехорошо. «Отражается» не годится.
Заменить на «нашел свое отражение».
Или «передан». «Передан» еще лучше.
С другой стороны, может быть, оставить «отражается»? В том смысле, который она в него вкладывает. Попробуй.
Пробую: В полемике с Сартром «отражается» ее теперешний страх жизни.
Еще пробую: В полемике с Хайдеггером «отражается» ее теперешний страх жизни. «Отражается» ее понимание пропасти, отличное от Сартра и отличное от Хайдеггера. Приведя свои доводы, она поясняет: «Просто я это так понимаю, но я могу ошибаться».
Проходит изрядное количество времени, прежде чем я осознаю: цепляясь к словам, я отвлекаю себя от необходимости подумать над смыслом, понять, почему в мартовский день 1984 года она делает эту запись.
Сработала защитная реакция?
Я автоматически «выключилась», когда она заговорила про свой страх жизни, как раньше автоматически «выключалась», когда она заговаривала про «сломатого человека»?
Привет, Кинтана. Сейчас я запру тебя в гараже.
С тех пор как мне стало пять, он перестал мне сниться.
Неужели всю ее жизнь между нами была пусть тонкая, но стена?
Неужели я предпочитала не слышать главного — того, что она на самом деле мне говорила?
Меня это пугало?
Снова перечитываю отрывок в поисках главного.
Мой теперешний страх жизни. Вот главное.
Превратится в прах. Вот главное.
У мира нет ничего, кроме утра и ночи, нет ни дня, ни обеда. Забери меня в землю. Забери меня в землю спать вечным сном. Вот чего я не слышала. И, когда говорю вам, что боюсь встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице, разве я это на самом деле хочу сказать?