Туман разошелся, выглянуло солнышко. «Шальной» с одним лишь вахтенным матросом на крыле мостика покачивался метрах в ста пятидесяти от «Кутузова». Шлюпка поднята и зачехлена. Яркий белый брезент выглядел очень официально.
Овцын перестал ждать и пошел в салон. Пока он завтракал, Ксения успела прибрать в каюте, переменить цветы (он удивился: откуда они среди моря?), вымыть ванну и натянуть на фуражку накрахмаленный чехол. Овцын взял фуражку, повертел ее на пальце, подсел к столу... Он спрашивал себя, глядя на белый диск, почему два умных и искренних человека, Ксения и Борис Архипов, упрекают его в одном и том же, говорят обидные слова, отстраняются. Кому другому можно было не поверить, а эти зря не скажут. Вспомнилась Марина. Она ни в чем его не упрекала, иногда только сердилась, что он не так себя ведет, как ей хотелось бы. А что у него в душе, сокровища Эльдорадо или дохлый дромадер... это ее не интересовало. Ее интересовали поступки. А эти двое тычут прямо пальцем в душу: злой, безжалостный, черствый, деревянный... не тонкий!
«Им легко быть тонкими, - думал Овцын, - особенно Ксении. У девицы нежная конституция, пожалуй, она воспитана на стихах и симфонической музыке, а мама до десятого класса заставляла ее ходить в белом переднике, выбирала литературу для чтения и не позволяла возвращаться домой позже семи часов вечера. У нее были благонравные знакомые, которые рассуждали о добром и прекрасном, говорили складно и никогда не клали локти на стол. И я хотел бы так. Но я с пятнадцати лет на палубе. Единственный мой благонравный знакомый, который водил меня на выставки и в симфонические концерты, оказался гомосексуалистом и получил от меня на прощание самую увесистую оплеуху, на которую я способен. Остальным моим знакомым не было дела до музеев и красивых стихов, им нравились душещипательные стихи, спорт и три простонародных удовольствия. К более высоким предметам они относились иронически, скептически, недоуменно и взирали на них, не придерживая фуражку за козырек. И все же они были очень неплохими людьми, несравненно лучшими, чем тот эстет, которому я выбил зубы. Хорошо, что я пристрастился читать книги. Но книги могут научить понимать, они не могут научить чувствовать. Они не могут научить захватить в море запас цветов, чтобы в каюте дорогого человека всегда стояли свежие цветы. Откуда она узнала, что именно с Первого мая моряки носят на фуражках белые чехлы ? Где, черт побери, добыла она этот чехол среди моря? Я бы до такого не додумался. Высшим проявлением моей заботы о дорогом человеке был подарок к празднику. Купленное наспех что-нибудь поувесистее да подороже. Я считаю себя добрым потому, что мало делаю для себя. А много ли я делаю для других?»
Овцын вдруг очнулся, тряхнул головой и бросил гипнотизирующую его фуражку на кровать.
- Тоже мне Марк Аврелий нашелся, - сказал он, скривив губы, стряхнул с кителя пепел и пошел в радиорубку.
До очередного сеанса связи он беседовал с радистом о черноморских курортах, красоте грузинских женщин, преимуществах грузинского коньяка перед прочими и других волнующих вещах, имевших отношение к происхождению радиста. Потом радист принял сводку.
- Вот это дело, - сказал Овцын, прочитав, что перемычку отогнало к южному берегу залива. - Свяжитесь с Архиповым и передайте, что в пятнадцать часов снимаемся.
Когда снялись с якоря и вышли из Таллиннской бухты, он спустился в каюту поспать немного, чтобы все темное время суток пробыть на мостике. Соломона нельзя было оставлять одного. Старпому Овцын тоже пока не доверял, хоть тот и убеждал его, что ориентируется в Финском заливе лучше, чем в Летнем саду. У Овцына было правило: чем больше человек сам в себе уверен, тем больше следует в нем сомневаться. Дабы не нарушался баланс. В юности он был куда более уверен в себе, чем сейчас, достигнув капитанского чина...
Когда он снова вышел на мостик, было еще светло. Справа проплывали грязные и корявые льдины, солнце, все больше краснея и расплющиваясь, опускалось в лежащую за горизонтом Финляндию. Хотя была вахта Соломона, Марат Петрович тоже стоял в рубке, и Овцын понял почему. Сперва удивился, потом подумал, что так оно и должно быть и что, кажется, старпом - настоящий .моряк. Увидев капитана, Марат Петрович пошевелил плечами, зевнул, произнес деликатное:
- Хотел Гогланда дождаться, да, видно, не судьба. Пойду вниз, с вашего разрешения.
- А что вам Гогланд? - спросил Овцын.
- Что Гогланд? Знаком я там с одним синоптиком. Сильфида! -причмокнул старпом и побежал вниз по трапу, стуча каблуками.
В полночь - гогландские маяки уже едва проблескивали за кормой -старпом пришел в рубку и принял у Соломона вахту. Он определил место по трем пеленгам и нанес его на карту. Убедившись, что все благополучно, старпом закурил и удобно, но не садясь, устроил свое тело на теплой батарее отопления.
- Давно это было, - сказал он вдруг. - Лет пять тому. Даже с половиной. Плавал в балтийской гидрографии самым младшим штурманом. Все эти островки, все шхеры исползал. Как-то осенью зашли мы на Гогланд, на ночь отстояться. Командир наш не любил ночью плавать. Да и штормило. Вы, может, не знаете - там подход к гавани тяжелый, ворота узкие и причальный мол каменный. При норд-остах заходить - это акробатика. Каждый раз бога благодаришь, что на скалах не оказался. Завели мы дополнительные швартовы, поужинали. Я вышел на мол, глянул на море - у меня берет приподнялся: парус мчится. Яхта под стакселем. За мачтой что-то скрюченное, на человека не похожее, однако правит. Проскочила эта комбинация ворота, влетела в бухту и, не спуская паруса, развернулась и в дальний угол, где пятачок песчаного берега. Я туда бегом. Прыгнул на яхту, гляжу - дева. Сидит, зубы лязгают, вся мокрее воды.
«Спустите, пожалуйста, стаксель», - говорит.
Я парус смайнал, пихнул его в форпик, закрепил, что надо, стал ругаться: «Какой тебя леший в море понес на эту погоду?»
«Днем, - говорит, - не было этой погоды. И прогноз был хороший».
Это она верно сказала, я прогноз сам видел. Нежданно-негаданно заштормило.
«Да, - говорю ей. - Подвели тебя синоптики, чуть не утопили. Ни фига они в погоде не понимают. Даром пайки лопают».
«Может быть, - говорит. - Помогите мне выбраться. Я сама, между прочим, синоптик».
«Тогда, - говорю, - простите. Я про других синоптиков».
Вытащил я это сокровище из яхты, повел на горку к метеостанции. Там у нее в домике комнатка. Приличная комнатка - кровать, полка с книгами, стол, шкаф. И плита. На окне занавесочка. Чисто и пахнет очень нежно, по-девически пахнет, понимаешь, что в этой комнатке никто ни разу не закурил. Но холод антарктический. Я мигом притащил с улицы дров сосновых, растопил плиту, а она сидит на стуле скрюченная, зубы развод караулов выбивают, под стулом лужа натекла. И ничего не говорит. Подошел я к ней, задумался, потом махнул рукой и стянул с нее обмундирование.
Она говорит «Ах», но я на это «Ах» так цыкнул, что она зажмурилась. Уложил на постель, растер докрасна полотенцем, потом закутал. Стал пищу готовить. Еды в шкафу много нашлось. И мясо, и варенье, и грибы соленые, и сала чуть не пол свиньи. Жарю яичницу на сале. Она смотрит на мои старания, улыбнулась. Зубы уже не стучат, лицо розовое. Тут только у меня отлегло от сердца. Перестал вспоминать, как этот парус летел на мол, а сзади выше него волны вставали... Зато другое перед глазами неотвязно стоит. Гляжу я на яичницу, а вижу, какую я красоту растирал полотенцем. И странное какое-то было чувство, нелогичное. Хотелось усадить эту деву в поле среди цветов, примоститься у ног - и смотреть. Вы не смейтесь.
- Вам показалось, - сказал Овцын.
Марат Петрович опять закурил, переместился на батарее, спросил:
- Может, определиться еще разок, чтобы для полной гарантии?
- Рановато, - сказал Овцын. - Рассказывайте.
- Рассказывать-то нечего, - произнес старпом и помолчал. - Ничего захватывающе интересного не случилось... Подвинул я стол к кровати, расставил еду, посуду. Она приподнялась на локте, плечико прикрыла. Смотреть на нее - и ничего больше не надо. Обхватило это чудо ладонями стакан, дует, отхлебывает, обжигается. На меня умиление накатило. Бывают же, думаю, такие девы на свете. Таким, наверное, стихи посвящают. Я помню чудное мгновенье... Она наелась, повеселела. Спрашивает:
«Вы будете мне писать?»
«Буду», - говорю.
Она смеется:
«Как же вы будете? Вы же не знаете ни адреса, ни имени!»
«Дойдет, - говорю. - Гогланд не велик».
Она все улыбается, спрашивает:
«Почему вы не интересуетесь, как меня зовут? Вам безразлично?»
«А зачем? - говорю. - Ты одна. Такой больше нет. Тебе не надо имени. Не перепутаю».
Не знаю, как она меня поняла, только замолчала, нахмурилась. И я молчу, смотрю на нее. Долго смотрел, голова закружилась. Времени не ощущаю. Она закрыла глаза, сказала:
«Не обижайтесь, милый. Я очень намучилась в море. Не обижайтесь, если я сейчас засну».