Люди покидали поселок. Уже не было видно ни мистера Ноги, ни Эйлиена, а как-то утром я перестал слышать хриплый лай Одиссея. На дом Ветеринара под позолоченной пластинкой повесили объявление о том, что консультация закрыта в связи с уходом хозяина в отпуск. В муниципальном плавательном бассейне было по-настоящему приятно купаться, если не считать преследовавшей нас мысли о том, что мы, те, кто остался, где-то чего-то лишились.
В поселке, по-видимому, проживало около пятнадцати тысяч человек, которые в ближайшее время должны были пугающе расплодиться, о чем свидетельствовали беременные женщины, прогуливавшиеся вечерами по тропинке, и коляски с новорожденными с открытыми ножками, которые в недалеком будущем станут огромными волосатыми ножищами, как у меня. Казалось, пошел на убыль кризис рождаемости, который отражался на населении в то время, когда я учился в первом классе, и почти все мои сверстники, подобно мне, были единственными сыновьями. Семьи были либо вообще бездетными, либо имели всего по одному ребенку. Двое детей были исключением. В то время, в моем самом далеком детстве, в поселке не было молодежи, только взрослые и дети и практически ни одного старика, за исключением тех, которые приезжали навестить своих детей и внуков. Зимы были более холодными, вероятно, потому, что в поселке было меньше деревьев и меньше построек, и часто по утрам, идя в школу, мы скользили по тонкому, прозрачному как стекло льду. Ветер дул порывами со всех сторон, со стороны горного хребта, со стороны леса, и был еще один, который дул в сторону озера между прошлогодним жнивьем и небом.
Однажды утром в холодную и нагонявшую тоску погоду Ветеринарша сказала моей матери, что больше не может, что она не привыкла жить в чистом поле и не видеть на своем пути банков, кинотеатров и кафетериев на нижних этажах зданий и что она вот-вот умрет. «Я ненавижу все это», – сказала она, бросая взгляд на мрачное небо, нависшее над мрачным полем и над угрюмой солидностью наших шале. Меня вела за руку моя мать, а Эду – его, и когда моя мать сказала с таким же холодом, который тогда стоял, и с отчаянием в голосе: «Это то, что есть», – я бросился бежать к школьным дверям, чтобы затесаться в толпу ребят в таких же пальто, как мое, ожидавших, когда откроются двери, которые, в свою очередь, открывали доступ к запахам. Эти запахи, несмотря на усиленную вентиляцию, накапливались от наших головок, причесанных и смоченных одеколоном; от наших тел, помытых простым мылом; то же самое относилось и ко всем другим запахам, шедшим от того, чем мы рисовали, писали и стирали написанное в течение учебного дня.
Одежда тоже пропитывалась этим запахом, который был моим, но от этого не менее тошнотворным. Так что, возвратившись домой в это святилище порядка и благоухания, единственное, что я слышал от матери: «Марш в ванну!» – и шел по волнистому розовому коврику, положенному на сверкавший чистотой пол, залезал в горячую, не менее чистую ванну и играл там с резиновыми лошадками, что мне всегда очень нравилось. А когда я выходил оттуда во фланелевой пижамке и суконных тапочках, экран телевизора уже светился и многократно отражался от окон, выходивших на сад. А в саду все покрывала темнота, не считая пространства, освещенного фонарем, который мы зажигали с наступлением ночи. Но то, что освещал фонарь, было спокойно и одиноко, словно нас там и не было. А если смотреть на это долго, то возникало впечатление, что ты вообще не существуешь, что никто не знает, что ты там, и что вот-вот твоя мать, ты сам и красные языки пламени в камине начнут медленно-медленно вращаться в окружающем пространстве.
Начиная с шести часов тьма накрывала горы и черепичные крыши, а ночное небо украшалось звездами. А где-то далеко, очень далеко, возникали огни Мадрида, как возникают бриллианты, когда раскрывается рука, держащая их. И я думал, что там, внутри, находился мой отец, постоянно окруженный светом.
Летом я вообще ни о чем не думал, потому что лето думало за меня. Бассейн для плавания. Соседи в шортах и без рубашки в открытых гаражах. Велосипед – то идущий на подъем, то спускающийся по нашей улице, уклоняющийся от встреч с идущими по ней машинами. Голубое небо над красным навесом у остановки автобуса, над все еще не застроенным пустырем, над зелеными деревьями и над шале с бассейнами или без оных, с собаками или без собак, но с газонами, а также над кирпичами тех шале, которые строились, над цементом и лежащими на земле трубами. А еще немножко золотистого воздуха на лице моей матери, когда она решала принять солнечные ванны, сидя в шезлонге. Все это происходило только днем, и крики таких же детей, как я, и лай собак разносились по всей территории, на которую, увы, бриллианты из открытой руки не сыпались.
Тогда же моему другу Эду, дом которого образовывал треугольник с Ипером и Соко-Минервой, иначе говоря, был третьей точкой треугольника, которым ограничивался мой мир, был поставлен диагноз сверходаренного ребенка, и он был приглашен в привилегированную школу, куда должен был ездить на автобусе и носить форму. Мы продолжали оставаться друзьями и партнерами по играм, может быть, потому, что у него был всего один друг, а именно я. Но мы уже перестали быть одинаковыми. Теперь в нем было нечто такое, скажем так, что принадлежало к миру моего отца, к тому миру, который не был моим, и это заставляло меня думать о том, что я нахожусь в невыгодном положении.
Ему же наш поселок никогда особенно не нравился, так же как и его матери, которая его просто ненавидела. Что же касается меня, то я вообще не думал, нравится мне он или уже перестал нравиться. Это был мир, созданный раньше меня. Его сооружения были для меня такими же предшественниками, как пирамиды Египта.
* * *
Признак перемен был четкий, резкий и не вызывал сомнений, это был старый белый халат моей матери с ее именем на кармане, распростертый на кровати. Доктор Ибарра принял ее обратно в качестве ассистента, секретарши и заведующей регистратурой. Я видел, как она аккуратно сложила халат и осторожно положила в большую сумку. Видел, как она вышла из дома рано утром, когда мы, бывало, ограничивались тем, что слушали, лежа в кроватях, как соседи заводят машины, покрытые снегом зимой или тонким слоем пыли летом, цветочной пыльцой – весной и опавшими листьями – осенью. Еще не наступило время дружного листопада, который накрывал поселок ирреальным ковром, когда послышались шаги матери, направлявшейся по мощенной плитами дорожке к решетчатой калитке, после чего раздалось тарахтение нашего автомобиля. Вместе с матерью уходил в прошлое и весь наш привычный уклад жизни. Уходили мои детство, отрочество и все то, что мне давалось даром. Я был подавлен.
Подумалось о двух существах одновременно – об Уго и об Эйлиене. В тот же день, когда мне пришла в голову эта мысль, я направился к дому Ветеринара. Я бежал в шортах и с полотенцем для обтирания пота, как в прошлом году. Но от прошлого уже ничего не осталось. Хотя то, что мне встречалось на пути, не изменилось, изменилась суть вещей. Впрочем, когда я взбежал на холм и увидел перед собой группу шале, черных сверху и белых со стороны фасадов, среди которых находилось и шале Ветеринара, я понял, что бегу по прошлому, по тому, что уже свершилось, бегу по мертвому телу. А там, вдали, среди деревьев, прятались воспоминания о том доме, к которому я бежал.
Несмотря на то что было время консультаций, калитка оставалась закрытой, и не было видно, как это бывало раньше, людей, которые входили бы и выходили с собаками и кошками. Ни звука. Что-то странное, тяжелое и непонятное отделяло дом от того, что делалось вокруг него, от того, что изменялось при свете, от шума существования. Его уже не было в этом мире, вечернее солнце не освещало его, казалось, он находился в другом времени. И я заметил, убедившись в этом позднее, что я и сам начинал покидать этот реальный мир.
Черная входная дверь открылась тяжело и медленно, и в ней появилась Марина, на ее лице лежала печать отсутствия. Словно Эду и Таня не только уехали сами, но увезли с собой и ее. Длинные волнистые волосы поблекли, как на старых фотографиях. Звякнул звонок, означавший, что калитка открыта, и я вошел, не закрывая ее за собой, чтобы показать, что не собираюсь задерживаться. Из глубины дома мне навстречу выскочил Уго.
– Дома никого нет, – сказала Марина, явно включая и саму себя в число отсутствующих.
– Ладно, хорошо. Я только хотел поприветствовать вас, – сказал я, полностью поглощенный собакой.
– Муж на охоте. Приедет ночью со всеми этими окровавленными и мертвыми существами. Я не понимаю, как можно быть ветеринаром и в то же самое время охотником. Ты это понимаешь?
Беседка находилась за домом, и я подумал о беседке и о том, что было достаточно обогнуть дом, чтобы попасть в нее. Но что это за беседка без Тани. Я спросил об Эду:
– В котором часу Эдуардо возвращается домой?