– Никак. А если все-таки различить, получится пшик, бессмыслица.
– В смысле существования – и ежу понятно. Я же имею в виду примерно следующее... Вы, простите за обиходность, человек другого поколения.
– Ну и что? Я просто формально родился в иное время. Время мало имеет отношения к человеческому веществу.
– А я родился в то время, когда человека (уже почти буквально) могли передать по телефонному кабелю. Так вот, что вы можете сказать мне, чего я не знаю и не смогу никогда узнать?
Стефанов какое-то время молчит.
Я возвращаюсь из ванной, когда он вновь обращается к устной жизни.
– Со своей стороны, я бы мог спросить: что вы думаете о современности?
– Я не люблю современность.
– Потому что ненавидите наглядность и любите ясную незримость? Считаете, что говорить и даже думать вовне не имеет никакого смысла?
– Перебор. Потому что я точно так же не люблю вареные яйца и герань, меня от них не просто тошнит, я бегу от одного только запаха мысли о них.
– Я же хотя бы тем отличаюсь от вас, что мне сейчас современность просто, без экзальтации, безразлична...
Стало скучно, и беседа на этом угасла. Откуда у старика такая привычка к дидактике?
Ночью:
– Стефанов...
– Да.
– Вы видите месяц?
– Не вижу.
– Вон там, где отсвет из-под облачка... еще прячется за деревьями.
– Ну и пусть себе прячется.
– Вам что, неинтересно?
– Нет.
– Мне кажется, он похож на блеск зрачка. Лунная тень – это непрозрачный зрачок, а ободок света – его неполный блеск.
– Мне безразличны наблюдения. Тем более сравнения.
– А меня смущает, что он нас видит.
– Попробуйте зажмуриться.
– Не получается. Он остается на сетчатке.
– Тогда сдвиньте штору.
Я встаю и снова забираюсь в постель. Стефанов лежит навзничь с открытыми на потолок глазами. Лунный свет трогает его бородку. Я заворачиваюсь плотнее в одеяло.
– И как теперь?
– Порядок. Стефанов...
– Да.
– Вы, говорите, были ребенком?
– Был. А что?
– Как это?
– Вы что, маленьким не были?
– А как у вас там было... в детстве?
– Примерно как сейчас... Имеется в виду – все тот же способ зрения. Вот, например, то, как я вижу солнечные пятна на узоре от тени листвы. Они шевелятся, живут, мерцают... Тот, кто видит их – как бабочек, – и есть я, пятилетний.
– А всякие там мысли, знанье, книги?
– Отчасти, это наносное. Удивляешься, конечно, временами тому, другому... Но удивиться так, как я лет в восемь удивился самому себе, уже не удавалось никогда... Мать послала меня за молоком. Я шел по бетонной дорожке, болтая в руке пустым бидоном, разглядывал те самые тени от листвы, и вдруг встал как вкопанный – и так стоял неизвестно сколько. Понимаете ли, я неожиданно понял, что я есть я. Что будто бы внутри меня абсолютно твердый, вечный шар, очень красивый, зеленый, как яблоко, живой, но только абсолютно твердый, неуничтожимый... Завороженный открытием, я всматривался в него со стороны – он блестел и быстро и величественно вертелся, отражая все вокруг: хоровод деревьев, дом, гаражи, карусель, воронку неба... Помнится, сколько не пытался повторить вот это состояние сознания, никак не мог взять в толк, как мне удалось отдалиться от себя, чтобы шар этот вынуть, видеть.
Я помолчал, присматриваясь, не появился ли месяц снова.
– Стефанов...
– Что.
– Тоскливо мне.
– А я вот вспомнил, как в детстве болел воспалением легких. Золотистый раствор в капельнице, онемевшая рука. Поздняя осень, первые заморозки. Фонарь светит в черных, костлявых деревьях. Его свет преломляется в опрокинутой в вену склянке. Я не могу оторваться от фонаря и думаю, что он похож на негатив вороньего гнезда... По ночам деревенские уводили коней из колхозной конюшни – до утра кататься. Носились по госпитальному парку, подъезжали к окнам, требовали для них украсть хлеб из столовки. Мы боялись и, сговорившись, отламывали по четвертинке от своих паек. Громадная, как смерть, лошадиная морда с бешеными, выпроставшимися из орбит глазами, храпя, пуская пар из ноздрей, с оскала, вламывалась в раму и вдруг взрывалась сиплым гоготом, взлетая на дыбы, расплющивая в жутком оскале удила... Потом – страшный, кругами, топот... Комья подмерзшей земли, как от выстрелов, по аллее.
Стефанов затаился, вспоминая.
– А мне и вспомнить-то нечего, – пожалел я.
– ...
– Стефанов, у вас дети есть?
– Двое.
– И что они?
– Ничего. Просто дети.
Но Стефанов не сердится, если ночью я иногда надоедаю ему болтовней.
Он знает: мы квиты.
Часто он сам никак не может угомониться. Честное слово, еще чаще, чем я, не говоря уж о почти еженощных побудках. То одну из «пластинок» своих поставит, то просто окликает, и кажется – беспокойно, – проверяет, не сплю ли; и бывает, что уже сплю, а он меня своим окликом будит. Разбудив же и как будто обрадовавшись, тут же спохватывается, чтобы вышло, что не просто так разбудил и, словно извиняясь, старается поскорей сообщить что-нибудь, на его взгляд, особенно ценное. Например, недавно довелось мне от него услышать, что поскольку агония – это пляска смерти, один знаменитый хореограф специально занимался тем, что по совокупности наблюдений за умирающими пытался расшифровать и претворить в сценический танец движения смерти. Я ответил, что хореограф его сволочь. Тогда я вышел из себя не на шутку и стал метаться по палате, долго не мог успокоиться, а Стефанов уже и не спорил.
Вообще-то то обстоятельство, что он так часто меня будит по ночам, выглядит довольно странным, я бы сказал, подозрительным даже. Можно, конечно, допустить, что ему страшно быть одному наяву, но ведь – взрослый человек... Обычно будит он меня ни с того ни с сего. Поначалу старик оправдывался, что я, мол, кричал во сне, хотя мне вроде ничего и не снилось, а потом перестал. Он тормошит меня и, добившись, чтоб я открыл глаза, вглядывается в меня так, словно о чем-то просит. Сначала я мычал спросонок, в чем, собственно, дело, но потом привык – старик просто посмотрит на меня, посмотрит, вздохнет, подоткнет мне одеяло, а после тихо ляжет сам, вот и все.
А я и сам рад бываю, что ему так покойней, хоть какая-то от меня польза.
Рассказывают. Пространство этажей имело подробное устройство и находилось в точном соответствии с танатологической моделью знаменитого швейцарского врача-психиатра Розы Стюблер-Кросс: DABDA (Denial – Anger – Bargaining – Depression – Acceptance). По-русски эта дребедень была не меньшим дырбулщилом, означая: ОГТУП (Отрицание – Гнев – Торговля – Уныние – Приятие). Нумерация этажей придерживалась английской аббревиатуры, а неоднозначность 1-го и 4-го, 2-го и 5-го разрешались цифирной приставкой: A и A2, D и D2. По мнению Стюблер-Кросс, именно такие – DABDA – психические стадии проходит терминальный пациент с момента получения сведений о своей участи. Смена стадий означала переселение с этажа на этаж, и символизм переездов в Доме, имея внятный клинический смысл, тщательно соблюдался. Среди прочего, в обязанности Кати входило регулярное отслеживание эволюции состояния пациентов посредством «клинического интервьюирования». Понятно, что движение по этой цепочке не было однозначно линейным. Случалось, некоторые пациенты умудрялись выписывать весьма замысловатые кренделя в этом незамысловатом конфигурационном пространстве. Однако этаж B был особенно популярен и всегда испытывал трудности с расселением.
Однако же мы со Стефановым как-то умудрились остаться оседлыми.
Также рассказывают.
Здание Дома было возведено при помощи самых современных строительных технологий. В течение четырех месяцев из Москвы – по шоссе и железной дороге – в экспедиционном порядке напористо продвигались: колесные цеппелины, набитые каменным облаком цементного праха; мощные тягачи «Вольво», тянувшие пачки соснового, корабельного качества бруса – для создания несущего каркаса, и лес поплоше для опалубки; самосвалы, засыпанные с горкой парным, дымящимся нефтью асфальтом; циклопические, ракетные тягачи – с оранжевыми японскими дорожными мастодонтами – грейдерами, укладчиками, катками – верхом на платформах; запечатанные таможенным свинцом и вниманием вооруженной охраны – контейнерные фуры с уникальным медицинским оборудованием, реанимационными установками. «Лендроверы» стремглав катили членов контрольных комиссий на театр строительства. Мебельные фургоны с некантуемым грузом торопились поспеть с заказом. Три фуры с деревянными ящиками – с замысловатым оборудованием для монтажа крематория прибыли в разгар строительства и три дня дожидались разгрузки...
На ближайшей узловой станции разгружались вагоны с глыбами лисянского голубого мрамора. Затем их хлопотно, по одной на полуторке, перевозили в специально сооруженный цех для распилки и полировки облицовочных плит.
Целый подлесок свай был вбит под фундамент во мшару. Иные уже после третьего удара уходили под бабой в корень бездны – и поверх встык, на штырь забивались последующие.