В то время до Бродского с Родины стали доходить призывы типа: “Иосиф, приезжай! Тебя здесь с колоколами встретят”. Колокола Бродскому были и не по здоровью, и вообще не нужны. Но мысли о посещении родного города не оставляли его, и какое-то время он даже обдумывал план своего тайного приезда в Ленинград. Я слышал про две версии этого плана. По одной, он собирался обзавестись фальшивыми документами и с ними сесть в поезд Хельсинки-Ленинград. На мой взгляд, фантастическая версия, но кто знает? По другой, более правдоподобной, он собирался сесть в этот поезд с документами на собственное имя, рассчитывая получить российскую визу на границе. Бродский надеялся, что ему, нобелевскому лауреату, в ней не откажут. План его почти осуществился: он приехал в Хельсинки и даже дошел до поезда. Оставалось только сесть в него. Но тут, как рассказывал друзьям сам Бродский, он представил, что, подъезжая к Ленинграду, увидит в окно знакомые пригороды, Финский залив, сосны, Комарово.
– Я понял, что живым до Ленинграда не доеду, – заключил свой рассказ Бродский.
В марте 1995 года после встречи в Нью-Йорке с Анатолием Собчаком казалось, что Бродский все-таки приедет в родной город. Однако уже 8 апреля 1995 года он послал Собчаку письмо, в котором сообщал, что навестить родной город ему на этот раз не удастся. Письмо заканчивалось такими трогательными словами: “Бог даст, я появлюсь в родном городе; видимо, это неизбежно… Можете не сомневаться, что узнаете о случившемся одним из первых: я поставлю Вас в известность, возникнув на Вашем пороге”.
Но навестить родной город ему уже было не суждено.
Встреча, которой не было
Через четыре года после смерти Бродского в вестибюле станции метро “Петроградская” я случайно оказался рядом с Александром Моисеевичем Володиным. За годы, что я его не видел, Александр Моисеевич сильно постарел, но остался похож на себя прежнего. Быстрой, чуть шаркающей походкой он шел к поезду.
– Здравствуйте, Александр Моисеевич, – сказал я.
– Здравствуйте, – ответил он.
– Как вы себя чувствуете?
– Соответственно возрасту. А вы кто?
– Герой вашей пьесы, – скромно сказал я.
– Какой? – спросил он строго.
– “Пять вечеров”.
– Где? В каком месте? – потребовал он ответа.
– А там, где Слава называет мое имя и говорит, что я умен. Хотя это только кажется, потому что я хожу в очках и пишу стихи.
Он вдруг захохотал, да так громко, что люди стали оборачиваться. Я сообщил ему, что недавно эту его пьесу поставили в студии на Богатырском проспекте, где занимается мой сын. Он разволновался:
– Почему не пригласили? Я рядом живу.
Странное дело. От сына я слышал, что руководитель студии на всех репетициях рассказывал о своих ежевечерних беседах с Александром Моисеевичем. “Думаете, Александр Моисеевич не знает, как плохо вы репетируете? Думаете, он не расстраивается от того, что вы приходите на репетицию неготовыми? Очень расстраивается”, – восклицал руководитель, когда был недоволен своими артистами, а недоволен он был ими всегда. И вдруг выяснилось: о готовившейся премьере Александр Моисеевич понятия не имел.
– Они постеснялись вас пригласить, – соврал я, чтобы защитить честь студии и ее руководителя.
– В театре, очевидно, не хватает пьес, потому что недавно поставили мою “Ящерицу”, – неожиданно сказал Александр Моисеевич, словно удивляясь, что его пьесы еще ставят.
Я вспомнил, как он говорил когда-то в редакции “Смены”: “Я плохо живопишу”. Неужели оценочные суждения с возрастом не меняются? Впрочем, пример Бродского тут показателен.
– Помните ли вы свое посещение ЛИТО при редакции газеты “Смена”? – спросил я его.
Оказалось, что помнит.
– Может, вы вспомните молодого человека, который вам весь тот вечер дерзил?
Александр Моисеевич вспомнил и его.
– Это был Бродский.
Александр Моисеевич помрачнел.
– А почему? – спросил он с чувством. В голосе зазвучала обида, словно его встреча с Бродским состоялась вчера.
– На вас, по его мнению, был слишком хороший костюм.
– Такая у него была позиция? – удивился Володин.
– Притом железобетонная. На мой взгляд, если она изменилась с годами, то чуть-чуть.
Я привел слова из Нобелевской лекции Бродского, где он рассуждал о несправедливом подразделении общества. Александр Моисеевич улыбнулся. Мое разъяснение давнего инцидента ему явно понравилось.
Поезд подошел к станции. Александр Моисеевич написал на бумажке номер своего домашнего телефона.
– Когда будут играть мою пьесу в вашей студии, позовите, – попросил он на прощание и вышел.
В тот же вечер я позвонил руководителю студии. Тот сказал, что, конечно же, это честь для студии увидеть Володина на спектакле, но надо хорошо подготовиться.
– Номер телефона Володина сказать? – спросил я не без ехидства.
– Сказать, – ответил он, совершенно не смущаясь.
Готовились они всю весну и осень и наконец перед Новым годом решились пригласить Александра Моисеевича, но в декабре Александр Моисеевич умер.
Старообрядец
После развода с женой Людой Федя пропал на несколько лет. Это был его фирменный стиль – пропадать после крупных перемен в жизни. До меня дошли слухи, что он снова женился и у него родился сын. А ведь ему уже было пятьдесят лет, и времена наступили трудные. В институте, где он работал, почти год не выплачивали зарплату, и он ушел в школу преподавать немецкий язык. Кроме того, еще где-то подрабатывал. В общем, работал на износ. Дозвониться до него было невозможно, но однажды он позвонил сам. Повод оказался очень печальный.
– Умер наш Журавлев, – сказал он по телефону.
Я был поражен. Гриша Журавлев! Человек, которому все давалось легко: учеба, карьера, девушки. Этакая смесь Моцарта от науки с Дон Жуаном. Впрочем, насчет карьеры были вопросы. Года за два до его смерти мы с ним случайно встретились в метро. Проехали остановку, вспомнили, кто где, кто с кем.
– Слушай! Я бы сейчас с тобой с удовольствием выпил, – сказал он неожиданно.
– Побойся Бога, Гриша. Ведь два часа дня, – ответил я, и вдруг заметил, что он уже выпивши, и прилично.
– Как скажешь, – вздохнул он.
Показалась его станция. Перед тем как выйти, он произнес странные слова:
– А знаешь, моя карьера совершенно кончена.
Я был поражен. Ему только исполнилось пятьдесят лет. Возраст расцвета для ученого. Его карьера развивалась, дай Бог каждому. В двадцать пять лет – кандидат наук, в двадцать девять – доктор наук, в тридцать один – проректор института, далее заведующий знаменитой в стране кафедры. Я знал людей, у которых мечтой всей жизни была кандидатская диссертация. А тут к пятидесяти столько сделано. Кем он еще хотел стать? Директором института? Академиком? Консультантом в ООН? А если хотел, почему не стал? Кто-то притормозил? И если это так, кто и почему?
Точного ответа на эти вопросы я не узнал никогда. Зато мне известно другое: остановка в карьерном росте для мужчин смертельно опасна.
Проводить Гришу пришло много народу. У женщин на глазах были слезы. Ректор Технологического института глубоким басом произнес прочувствованную речь. За ним стали выступать сотрудники и друзья Гриши. Больше всего меня тронула речь одной из его студенток:
– Нет, вы не умерли, Григорий Ильич! Вы всегда будете с нами, – воскликнула она в конце своей речи с комсомольским задором.
“Не к каждому новопреставленному профессору обращаются с такими словами молодые девушки”, – подумал я.
После похорон Гриши мы с Федей не виделись года три. Но однажды он оказался поблизости от моего дома и зашел без звонка. Мы выпили по рюмочке и вспомнили Гришу и еще двух сокурсников, которые ушли из жизни следом за ним.
– Дожили. Встречаемся, как сказал Бродский, только на “панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною чередой”, – сказал Федя.
– Ты сам виноват, не звонишь. А тебя не найти. Мобильником не обзавелся, а по тем номерам, которые у меня есть, тебя никогда нет, – упрекнул его я.
– Ну, вот же, я пришел.
– Раз за три года.
– Жизнь стала такая. Деньги надо зарабатывать, чтобы детей кормить. Зарплаты не хватает. Никогда не думал, что при капитализме будет так трудно.
– Да у нас дурной капитализм.
– Это точно. Но до нормального капитализма мне уже не дожить.
– Доживем, – попытался я приободрить Федю.
Мы выпили еще по рюмочке, а потом он вдруг спросил:
– Слушай, раз уж мы вспомнили Бродского. Ты не знаешь, в каком его томике напечатано стихотворение “Художник”? Ну, то, которое давным-давно мы вместе слышали из его уст в редакции газета “Смена”.
– Не знаю. Может быть, ни в каком, – неуверенно ответил я.
– Почему? – удивился Федя. – Ведь хорошее стихотворение.
– Хорошее, – согласился я. – Но Бродский не включал в свои сборники ранние стихи. Видимо, считал, что давно их перерос. Возможно, и стихотворение “Художник” не включил. Впрочем, так ли это, я точно не знаю.