— Твои уж точно не горят, — жестко предположил Илюха в отместку за копыта.
— Потому что вечные, — продолжал сглаживать я.
— Инфант, вы не слушайте своих товарищей, — попросила Маня. — Пишите меня чем хотите. Как чувствуете.
— Действительно, Маневич, выбор материала за тобой, — одобрил его я.
Но Инфант не хотел выбирать материал, он и Маню писать не хотел, он хотел только сидеть, пить красное вино и полностью саботировать сеанс живописи. А еще он хотел, чтобы мы все ушли поскорее, ну все, кроме Мани. Потому что дело мы свое уже по большей части сделали, Маня уже полностью принадлежала ему, Инфанту Маневичу, и мы могли вполне покинуть сцену. Как говорится, «мавр сделал свое дело».
Глава 7
За 84 страницы до кульминации
Но не на тех мавров напал бедолага Маневич. Вместо Инфанта поднялся упорный Илюха и в развалах комнаты отыскал все же карандаш и пожеванный листок бумаги. А еще коробку фломастеров. И получалось так, что Инфанту не избежать — ни нас с БелоБородовым, ни обнаженного Маниного портрета.
— Маневич, позволь, я тебе сегодня ассистировать буду. Как, помнишь, в прошлый раз в Лондоне, когда ты над групповым портретом опальных олигархов работал, — напрашивался нестойким голосом Илюха.
— Тоже обнаженный? — спросила Маня, все глубже и глубже проникая в Инфанта взглядом.
— Именно, — подтвердил Илюха. А потом подтвердил снова: — Обнаженный портрет всех опальных лондонских олигархов. Он их скопом выстроил всех в одну линию вдоль стенки с завязанными руками и… — Илюха задумался и все-таки сумел закончить более-менее мирно: — …и опалил. В смысле, выплеснул все их противоречивые образы прямо на холст. Сначала он им хотел еще и глаза завязать, но глаза, как мы уже обсуждали, — зеркало души.
Тут мы все только покачали восхищенно головами: надо же, как мастер глубоко задумал — руки им сначала завязал… Вот это полет творческой мысли! Вот это визуальная метафора!!! Ни фига себе, какой мощный ассоциативный ряд!!!
— Ну так что, маэстро, я тебе ассистирую? Ты не возражаешь? — настаивал Илюха и, не получив вразумительного ответа, только еще один тяжелый вздох, продолжил: — Маня, примите позу для позирования, три четверти профиля, четверть фаса. Как тебе, Инфантик, фас в одну четверть?
— Кого фас? — вынырнул на поверхность из собственного тяжелого затмения Инфант, неуклюже примеряясь сначала к карандашу, потом к бумаге.
А вот бледная девушка Маня встала, одернула зачем-то юбку, снова села и показала Инфанту три четверти своего застывшего лица. Я же говорю, странная была девушка.
— Отличная натура, — причмокнул от удовольствия ассистент Белобородов, понимая под Маниной «натурой» что-то лично свое, очевидно, глубоко засевшее в нем. — Может быть, тебе здесь в комнате надо как-нибудь по-другому свет и тени расставить, а, Маневич? — засуетился ассистент с настольной лампой, которая единственная выбивала наружу свет в нашем полутемном пространстве. — Ты только укажи, маэстро.
— Поставь светильник на место, — ответил грубым голосом маэстро. Таким, которым, видимо, и полагается отвечать ассистентам.
А потом он посмотрел на меня, долго, пронзительно, с криком о помощи в расширенных зрачках, с мольбой о ней. С таким пронзительным криком, что не мог я не пожалеть его. Потому что если и брал Инфант когда-либо карандаш в руки, то только чтобы проткнуть засор в раковине общего коммунального своего пользования.
Мне действительно стало жалко его: ведь запросто могла сейчас разочароваться и ускользнуть от него Маня, которая еще минуту назад, казалось, была так близка… А кому, как не мне, знать, как это обидно, если от тебя близкая женщина ускользает?
Вот и не мог я не прийти Инфанту на выручку. Потому как видели бы вы эти печальные зрачки и опущенные ресницы, а главное — слезы, пусть и незаметные постороннему взгляду, но вполне реальные слезы, которые так и не переставали скатываться по Инфантовым матовым, отполированным ветрами бивням. И откликнулся я на слоновий Инфантов SOS, и поспешил с бескорыстной подмогой.
— А не двинуть ли тебе, Маневич, сегодня в сторону примитивизма? — предложил я.
При слове «примитивизм» в глазах Инфанта метнулась надежда, впрочем, лишь искорка. И мне пришлось пояснить:
— Ну помнишь, как ты писал в прошлом году — скупыми тремя-четырьмя линиями? Вроде как детская такая изобразительная стилистика, а сколько зрелой эстетики! Меня тогда глубина образов очень тронула, особенно внутренний подтекст…
Я видел, как Инфант напрягается всеми своими мозговыми участками. Как он старается понять… как тяжело ему дается… как не получается у него… И мне пришлось двинуть прямо в лоб:
— Больше всего мне домик запомнился, детский такой, как будто с детской картинки, с окошком и трубой, и солнышком в верхнем углу. Ну знаешь, как малыши в яслях рисуют. Можешь его повторить? Ты тогда в него столько скрытого смысла вложил, особенно в этот дымок из трубы, который вьется и вьется… И будет виться всегда, пока существует наш мир… Меня так тогда впечатлило, я потом несколько дней эмоционально разрывался от скупой выразительности твоего полотна. Может быть, сотворишь еще раз что-нибудь похожее? Или для этого специальное вдохновение тебе требуется, как тогда, в прошлом году? Ту твою работу, насколько я помню, Амстердамский музей современного искусства у тебя купил. Сколько ты тогда с них взял?
— Он ее на колеса обменял, — заерничал сбоку, со стороны светильника, каверзный ассистент, имея в виду автомобильные колеса на полу. Но девушки, не зная точно, о каких именно амстердамских колесах идет речь, приняли его слова за шутку. Которые ею, кстати, и были.
— Ты думаешь, стоит повторить? — задумался вслух Инфант, но в глазах у него было уже значительно меньше мольбы. Они ожили живописными красками возможного спасения.
— Конечно, повтори, — ответили сначала мы с Илюхой вместе, а потом Илюха один: — Ну если сумеешь, конечно.
— Да, да, — согласился я. — Если вдохновение не подведет.
— Да нет, вдохновение на месте, — окинул Инфант взглядом Маню, которая, кстати, на домик совсем даже не походила. Ну, может, на дымок, вьющийся из трубы, и походила немного, но никак не на весь домик.
— Манечка, — заспешил к ней маневичевский ассистент БелоБородов, — а нельзя ли верхнюю пуговичку на блузке расстегнуть для лишнего художественного эффекта? И для вдохновения маэстро тоже. Ну и следующую тоже, пожалуйста. Вот так, так достаточно, так вполне, больше не надо… — лебезил перед натурой ассистент.
А потом враз угомонился. Потому что Маня окутала его мельтешащие, плутоватые потуги такой колючей завесой презрения, что Илюха инстинктивно присел рядом со мной на диванчик. К тому же маэстро начал пытаться рисовать.
Сначала карандаш зацепился за его пальцы, потом начал цепляться за бумагу осторожными, выверенными линиями.
Одна линия — одна стена домика, вторая — другая стена. Вот уже и крыша вознеслась всего каким-то равнобедренным треугольником. Он действительно получился вполне равнобедренным, потому что геометрией Инфант в школе увлекался. В отличие, к сожалению, от рисования.
А потом, уже поверив в удачу, карандаш полетел по белой поверхности полотна, определяя окно с рамой, дверь с ручкой и даже карниз. Надо признать, вся архитектурная Инфантова конструкция складывалась быстро, естественно, даже изящно. Да и то, не так уж много линий на нее потребовалось. На ручку — так вообще одна короткая черточка.
Вслед за дверью Инфант, все больше набирая уверенность и размах, принялся за трубу. И здесь его творческая жилка снова дала о себе знать, как недавно, в поэзии. Он даже кирпичики в трубе определил, один за одним — ровные вполне, прямоугольные.
Иногда он вскидывал глаза на замеревшую натуру, как бы оценивая, вбирая ее суть, основу формы и духа… И тут же переводил взгляд назад к листу, к своему видению, чтобы вылить его в только ему понятных форме и духе. Так появился дымок из трубы, действительно легкой завивающейся ниточкой. А потом и солнышко, ради которого мастер поменял инструмент, перейдя на желтый фломастер.
Мы с Илюхой замерли, созерцая, как на наших глазах рождается чудо. Как рисунок домика с солнышком в уголке, ничем не уступающий детскому, висящему на стенке в каждых яслях, выдается за произведение искусства, за Манин «обнаженный портрет».
И не мог никто из нас, присутствующих, проронить ни звука. Лишь один ядовитый ассистент БелоБородов постоянно комментировал расползающиеся по рисунку жирные фломастерные линии. И хоть и с заметным уважением к учителю комментировал, но все равно, как мог, выкобенивался и паясничал. Особенно голосом.
— Маневич, — выговаривал Илюха, которому тоже понравилась новая Инфантова фамилия, — ты деревце не забудь пририсовать зелененьким, вот так, правильно. И веточки, и листочки на нем. Какие они у тебя нарядные получились, как фантики разноцветные. Что за дерево, интересно, такое с разноцветными листьями? Что ты вложил в эту цветовую гамму — какую глубокую мысль? А теперь выведи пару цветочков на переднем плане. А то что ж это за садик, да без цветочков, надо ведь оживить перспективу. Ух какие у тебя бутончики получились, а лепестки — просто цветики-семицветики! Просто желание хочется загадать. «Лети, лети, лепесток, через запад на восток…» А теперь, — продолжал ассистент мелочное науськивание Инфанта на теряющий белизну листок, — придай, пожалуйста, домику портретное сходство с Маней. Вложи, иными словами, в него душу.