— Маневич, — выговаривал Илюха, которому тоже понравилась новая Инфантова фамилия, — ты деревце не забудь пририсовать зелененьким, вот так, правильно. И веточки, и листочки на нем. Какие они у тебя нарядные получились, как фантики разноцветные. Что за дерево, интересно, такое с разноцветными листьями? Что ты вложил в эту цветовую гамму — какую глубокую мысль? А теперь выведи пару цветочков на переднем плане. А то что ж это за садик, да без цветочков, надо ведь оживить перспективу. Ух какие у тебя бутончики получились, а лепестки — просто цветики-семицветики! Просто желание хочется загадать. «Лети, лети, лепесток, через запад на восток…» А теперь, — продолжал ассистент мелочное науськивание Инфанта на теряющий белизну листок, — придай, пожалуйста, домику портретное сходство с Маней. Вложи, иными словами, в него душу.
— Чего? — спросил у меня Инфант, и его глаза опять забеспокоились невпопад.
— Именно так, как только ты один умеешь, — снова пришел на выручку я. — Портретное сходство, понимаешь, — повторил я за Илюхой почти по слогам. — Ну, нос, уши, глаза. Помнишь, как в песенке было: «Точка, точка, запятая, вот и рожица кривая», — вспомнил я из детской песенки про огуречка и человечка. — Такой прием, который в раннем импрессионизме применялся. Так, кажется, Писарро писал, одними точками. Ты же мне сам рассказывал.
— Конечно, — наконец-то принял музыкальный позывной Инфант. — Это я могу. Точками я даже люблю.
— Не зря, видать, тебя в Строгановке азбуке Морзе учили, — поддержал его не очень трезво БелоБородов. — Точка, точка, запятая, тире, еще точка, снова тире. Конечно, можешь, друг ты мой Маневич, ты все можешь, когда тебя вдохновение не в меру разопрет после долгого творческого воздержания.
А Инфант тем временем действовал: наметил точки, запятые, окошко домика немного округлил — чем не овал лица? При этом он особенно пронзительно всматривался в натуру, в Маню, иными словами. Особенно на ту натурную деталь, которая застенчиво выглядывала из-под второй расстегнутой пуговки на блузке.
Наконец работа оказалась завершена. Маня смогла расслабить голову и шею и изучить оценивающим взглядом произведение. В принципе ее реакция была непредсказуема, ожидать можно было чего угодно — от полного признания портретного сходства до слез и громких пощечин. И поэтому я направил ее в единственно правильное русло.
— Все же восхищаюсь я тобой, Маневич, — восхитился я. — За пять минут создать такой шедевр. И чем? Одним лишь карандашом, не отточенным даже, и еще фломастерами. Ты гений, стариканер, ты титан, ты сам-то знаешь об этом?
Тут Инфант посмотрел на меня вопросительно: правду ли я говорю, думаю ли так? Не иронизирую ли? Но я продолжал:
— Обратите, Маня, внимание: типичный пример примитивизма школы Сигизмунда Брехта с отличительными оттенками инерционного авангарда. Истинный Маневич! Настоящий образчик «обнаженного портрета». Стариканище, ты должен известить об этой работе Амстердамский музей, чтобы у них завелся твой триптих.
— Двуптих, — поправил меня Илюха.
— Почему? — не согласился я. — Он еще напишет.
— Ой… — произнесла восклицание Маня, по которому пока было непонятно: колеблется она или восторгается. — Это божественно. Так легко, непринужденно — и сколько смысла. А что вы, простите, Инфант, скрыли в кроне этого дерева, — и она указала на крону. А потом, не дожидаясь ответа, снова: — А в кладке кирпичей на трубе? А в этой искривленной, покосившейся левой стене? Вы видите аналогичный перекос в моем сознании?
— Про это я потом объясню, — смущенно буркнул Инфант.
— Порой, — ответил я за мастера, — художник и сам не ведает, что ведет его по полотну, что движет его рукой. Лишь потом он может расшифровать внутренний намек. Но не это ли называется истинным талантом, который не ждет указаний извне, а сам ведет мастера за собой? Маневич, ты как работу свою новую назовешь?
— Может быть, «Полет Маниного сознания на фоне одичавшей трубы», — предположил за опустошенного искусством, молчаливого художника его ироничный ассистент.
— Мой обнаженный портрет будет висеть в Амстердамском музее, — глубоким, грудным, взволнованным голосом произнесла Маня. — И люди будут смотреть на него и думать обо мне. Будут думать о том, как я просыпаюсь по утрам, как готовлю завтрак, читаю, хожу по бульварам, размышляю, занимаюсь любовью… Представляешь? — обратилась она к подруге.
— Да, прикол, — согласилась та.
А вот Инфант не ответил ничего. На Маниных словах «занимаюсь любовью» что-то заметно застряло у него в горле и не выходило оттуда ни в какую сторону. Что это было: дыхание, хрип, спазм? Я так и не понял.
— А мне все-таки нравится название картины, — продолжал обращать на себя внимание распоясавшийся Илюха. — В нем что-то от китайской философии. Которая вообще созвучна всему творчеству Маневича. Потому что Маневич к тому же еще и рьяный последователь самой неизведанной и загадочной китайской философии «Дзынь».
В принципе Илюха зря начал про философию, тем более китайскую. Мы вполне могли оставить Инфанта в покое с его вожделенной Маней. Ведь, в конце концов, он вышел сухим из всех поэтических и живописных испытаний. Может быть, без особенной чести вышел, но, во всяком случае, живым, и по внешним признакам — невредимым.
И, повторю, можно было больше на него не наезжать. Но Илюха все наезжал и наезжал.
— Он вообще развил новое течение, почитаемое даже в самом Китае, особенно среди тибетских монахов, — продолжал Илюха про Инфанта. — Там три части в его учении. Первая называется «Кон». Вторая называется «Фу».
— А третья «Ций», — легко догадался я.
— Надо же, никогда не слышала ни про «Дзынь», ни про «Кон», — заметила все больше и больше бледнеющая щеками Маня. Хотя губы у нее разгорались все сильнее и сильнее. — А о чем это «Кон»?
— Инфант, — потребовал Илюха, — скажи китайскую мудрость.
— Чудо в перьях, — откликнулся на просьбу Инфант, обращаясь в основном к Мане и вкладывая в интонацию нежность. Потому что Инфант всегда именно этой фразой обращался к слабо знакомым женщинам и всегда старался вложить в нее нежность.
— Что означает, — тут же страктовал я Инфантову китайскую мудрость, — что ты, Маня, в его сознании представляешься в виде перышка, в виде легкости, полета, парения. В смысле, ты вдохновляешь его, Инфанта Маневича. Ну а про слово «чудо» ты сама, наверное, поняла, от какого корня оно создалось.
— Поняла, — созналась Маня и побледнела щеками еще сильнее.
— Мало того, что он поэт с художником, так еще и китаец. Ничего себе прикол! — выразила общее мнение девушка, с которой, если бы не превратности судьбы, у меня могли сложиться вполне доверчивые отношения.
— Если бы только китаец, — задумчиво, как бы про себя, произнес Илюха. — Он еще и поет камерным голосом под фортепьяно. Даже в филармонию ходил… — он снова задумался, — …выступать, — добавил он, хоть и с натугой.
Тут Инфант заморгал на меня еще одним молящим взором, очевидно, давая понять, что нового испытания, теперь уже музыкой и аккордом, он не выдержит. И я, зная, какие звуки может из себя содрогать Инфант, так как слышал один раз, я тут же с ним согласился — не выдержит.
— У него, — продолжал безжалостный БелоБородов, — смесь тенора и клавиатурного сопрано, очень редкий голос. Такими голосами только одни кастраты и владели, особенно в эпоху итальянского Ренессанса. Но теперь, как вы понимаете, секрет утерян, сегодняшние кастраты уже так не умеют. Может, ты нам, Инфантик, исполнишь чего-нибудь оперное, ну, из твоего филармонического цикла. Как насчет Гуно?
— Гу… кого? — пошутил Инфант. Хотя на самом деле он не шутил.
— Хорошо бы, конечно, Маневича в полный голос послушать, но жалко, что инструмента здесь нет, — все же пожалел я Инфанта. — А без инструмента какая же опера? — одна сплошная любительская а капелла получается. Да и вообще, Б.Б., не пора ли опустить занавес, похоже, концерт окончен.
Илюха тут же погрустнел. Он окинул ряд бутылок под журнальным столиком и разочаровался — они были окончательно пусты. А значит, концерт на сегодня, похоже, действительно был окончен.
Мы поднялись и гуськом потянулись в коридор.
— Зачем вы так со мной жестоко? С этой поэзией и рисованием? А еще с китайцами? — прошипел упреком в коридоре Инфант. Так прошипел, чтобы только до нас с Илюхой его шипение долетело, совершенно при этом не затронув Маню.
Но Илюха не внял его укоризне, он осторожно ощупывал паркет каждым своим шагом. Видно было, что не чувствовал он полной уверенности в паркете.
— Ты скажи спасибо, что мы тебя Гуно петь не заставили в оригинале. Я бы вполне мог на губной гармошке тебе подыграть. Ты знаешь, Розик, — обратился он уже ко мне, — что я в детстве на губной гармошке умел. И еще на ксилофоне, палочками. — Тут Илюха показал, как он умел в детстве палочками на ксилофоне, а потом снова обернулся к Инфанту с очередной угрозой: — Или не потребовали, чтобы ты лепил Манину скульптуру… — снова энергичная музыкальная дробь на ксилофоне, — …из пластилина и в полный рост.