— Четыре пивка — для рывка! — прогудел Конь. — Отвальная?
— Почти. — Я испытал огромное облегчение при виде этой слегка исхудалой человеческой лошади с набрякшими подглазьями. — Красный диплом?
Гена горделиво повел плечом:
— Кто бы сомневался! Один Артем Аршавирович Гатинян задал философский вопрос: зачем?
— А ты?
— А я говорю: чтоб. Понимаешь? Ну, ты понимаешь? Как насчет большого маршрута?
— Маршрут отменяется.
И я довольно откровенно поведал Коню историю последних месяцев, не умолчав даже о мыслишке-хвостишке сдать Веру гэбэшникам.
— Катя — на твоей, брат, совести, а вот насчет ребят из конторы не волнуйся: дураков там, прямо скажем, маловато, и я буду удивлен, если Вера с твоим Кавказом у них не под колпаком. Все равно возьмут. Ну а ты… Ты хоть видел плакат с твоей фотографией на весь первый корпус?
— Его разыскала милиция?
— Утвердили диплом в качестве диссертации, кандидат ты мой наук филолухических. Уипьем уодки, как говаривал Черчилль. — Он вынул из кармана пол-литра и налил в пивные кружки. — Ну-с!
Выпили. Заглотнули пивом.
Официантке, двинувшейся было к нам с решительными намерениями, Гена только вяло махнул. Буфетчица поймала ее за нарядный передник и что-то энергично объяснила.
— Объясняй дальше! — Конь закурил папиросу. — Тесть научил — а приятно бывает «беломорину» всадить под выпивку. Ну? Ты, главное, скажи: одна она дома или нет?
— Это не главное! — взвился я. — Главное через неделю начнется.
Гена встал.
— Такси! Лимонад! — Он схватил только что вошедшего мужика за тельняшку. — Для меня — сейчас — Каштановая Аллея — молнией!
Лимонад оттянул тельняшку на пузе и кисло кивнул.
— Она тебе рада будет, — сказал я, клацнув при этом зубами.
Милицейский патруль остановил нас на перекрестке.
Гена выскочил из машины к сержанту: "Жареха!" Объяснив, что малыш (то есть я) этот ее муж, мы подошли к подъезду, когда сверху кто-то крикнул:
— Четыре машины «скорой» — со свистом!
— Помнишь Верхнее озеро… с усиками…
Мы уверенно вошли в подъезд и поднялись на этаж.
— Я здесь живу, — сказал я усатому.
— Документы!
— Кто ж с документами на рынок ходит! — попер Гена.
— Пусти его, Рагоза. — В гостиной на полу сидел полковник Павленко. В углу, лицом к батарее отопления, двое скованных наручниками — лицами вниз. Третий повис в пробитой раме балкона. Из носа у него капала черная кровь. Угол балконного стекла вошел глубоко в живот. На лбу чернело пятно от выстрела в упор. — Дни считали, по часам мерили, а она им свой домашний телефон сообщила — и ваших нет! Вера там…
— Все! — Павленко встал, врач подставил плечо. — Думаешь, сам не дойду до машины?
— Плюсну соберем — ручаюсь, — сказал врач. — Но стреляли-то голубчики разрывными. Так что держите ногу на весу и не дай господь наступить на пятку…
— Гниль. — Павленко протянул руку. — На свадьбе вроде с тобой знакомились — второй раз не повредит. — Стиснул руку Гене. — А ты, боец, и нам бы пригодился. Захаровские и на суше в цене.
— Два сквозных в легкое, — вытянувшись, доложил Конь. — С тех пор арабского солнца терпеть не могу.
— Где Вера? — наконец спросил я.
Полковник взял у врача полотенце и принялся тщательно отирать лицо.
— Повторяю: в ванной.
Она лежала в ванной, полной крови.
— Нервы, — сказал тихо врач за моей спиной. — Какая красивая…
— У нее гравюра есть одна, — зачем-то сказал я, — девушка бросается вон из комнаты в темноту. К кому? К чему? Зачем? Однажды она сказала: женщины уходят навсегда — это только мужчины возвращаются. Меня рядом не было. Куколка…
Врач отвел глаза.
— Разрешите, у нас тут…
Конь толкнул меня к выходу:
— Катю перехватить! Ну!
Кто в юности не писал стихов? Я не писал. За меня все глупости Костян написал, мой двоюродный — почти родной — брат, полагавший, что годика через три он заткнет рты всем графоманам. И будет нелюбезен он народам!
— Борис! — Катя вытянула ножки на полке в купе. — Скажи честно, а ведь ты вообще первый раз в жизни поездом едешь?
— А на армейскую службу в Уссурийский край я бурлаком дошел? Вагоны были похуже, но не телячьи, с деревянными полками. Ну а в такой благодати, ваше превосходительство, впервой, ой впервой!
— Кибартай проехали. А какие стихи писал Костян?
— Плохие, разумеется!
— Это я давно поняла. Не Данте, если верить тебе. Он читал тебе их?
— Я всегда бывал первой жертвой его логорреи… Но я любил его, Катя. И до сих пор не понимаю, на каком я свете без Костяна.
— Без Веры. Без Коня. Без и есть бес: в поле водит, мы — одни. Но ты поклялся рассказать о Костяне. Весь коньяк в твоем распоряжении, а мало будет — свистни: на цыпочках принесут. Это ж вагон СВ.
Я лихо скрутил пробку с «Арарата», налил в две рюмочки — Кате символически, глотнул из бутылки, потом опрокинул в рот из рюмки.
— Годится. Только я — лежа. Не возражаешь? Оповести храпом, когда скучно будет…
— Да чтоб я хоть раз в жизни захрапела…
— Ладно, тогда опусти ногу — складочка под коленкой мне навевает вовсе не эпические настроения.
Я поднял руки, закинул их за голову и закурил. Дымок струйкой потянул в узкую щель приспущенного окна.
Вообще-то Костян поселился в нашем доме задолго до своего рождения и появления своего отца. В сорок первом его отца за что-то там здорово посадили, и он вышел только в пятьдесят пятом, а на крылечке его встречала жена с годовалым малышом на руках. Иван задумчиво вздохнул и спросил: "Хоть не от немца?" Жена тотчас соврала: "Да ты что!" Это когда отец его уже исчез, а мать спилась, Костян перед походом в милицию на всякий случай поинтересовался, кем ему писаться — верблюдом безрогим или скотиной стоеросовой (этими прозвищами чаще всего и награждала его мамаша), женщина вдруг подняла голову от кухонной клеенки и сказала: "Родился ты от немца, а рос с русскими, вот и решай как хочешь". Поковыряв в носу, Костян решил: во что бы то ни стало добьется от вечно пьяной паспортистки, что в его паспорте против графы «национальность» будет четко выведено «клеенка». Отец — русский, мать — русская, а сын — клеенка.
Иван Григорьев-Сартори был хорошим пловцом и еще лучшим — тренером. Уж сколько миль я по его воле пропахал — немерено. Он разработал специальную систему упражнений и даже изготовил из ржавой кровати и двух велосипедов что-то вроде тренажера, чтобы я каждый день — исключением стали похороны матери — занимался плаванием, плаванием и только плаванием. Когда военрук вдруг выяснил, что я стреляю из любого положения и всегда в десятку, дядя предложил решить спор по-честному — за картами — и выиграл меня в покер трижды. Костян утверждал, что сидел в это время под столом со специальным зеркальцем и подсказывал отцу нужные ходы. Узнав об этом, Иван устало хлопнул отпрыска по шее и сказал: "Мне, сынок, эти карты раза три жизнь в лагерях спасали. Я самого Червя Червивого завалил при свидетелях, а когда он на меня бросился, на чей-то нож напоролся. Ножи же у нас делали из уголка консервной банки — полукольцом: воткнуть воткнешь, а вынуть — только с кишками. — Он посмотрел на меня строго. — Плавать и плавать, Борис. Рыть воду, как говно, в котором сундук с сокровищами спрятан". Плавал я без шапочки, и у меня вечно были проблемы с левым ухом, сколько ни продували его, сколько ни промывали, сколько чего ни делали. Когда я — уже после смерти отца — стал чемпионом Союза среди юниоров, боли стали невыносимыми. Оперировали по поводу доброкачественной опухоли среднего уха. Никакого плавания. Так и попал в пограничники, потому что острота-то слуха не снизилась.
А дядя Ваня скоро совсем спился. Ногу ему отрезали — повредил чем-то. А потом исчез. Через год жена получила официальное уведомление о пропаже без вести. То есть — стала вдовой.
— К генералу Котельникову подался, — шепотом поделился со мной Костян, который к тому времени совсем переселился в наш дом и жил в одной комнате со мной. — Которого он от пуза лечил.
История была такая. Году в сорок третьем, а может, и в сорок четвертом, когда наша победа стала делом времени, согнали в дельту Волги тыщи зеков. Они там все мерили-измеряли и потихохоньку двигались на север, отыскивая место для гидроэлектростанции. А командовал тыщами зеков генерал-лейтенант Котельников, страшный взяточник — отец рассказывал, как ему каждый месяц со всех лагерей долю свозили, — а главное — бабник. Но колода. Уши, плечи, талия, жопа, ляжки, пятки — абсолютно правильный прямоугольник или даже параллелепипед. Правда, на настоящий пипед он не тянул — брюхо кубом торчало. А там же гарнизон, мамзельки, офицерские жены да и вообще вольных баб — как арбузов. Калмыцкие ж степи. А у генерала зеркальная болезнь: чтобы посмотреть на своего любимчика, ему приходилось к зеркалу подходить. Кто-то надоумил его заняться плаванием, да всерьез, каждый день. Выбрали моего отца, потому что до войны он на всю страну был знаменитым пловцом. Реки там разные, но подходящей не нашлось. И тогда генерал спрашивает: "Бассейн нужен? Сделаем!" Представляешь, в песках полупустыни, где перекати-поле больше самого поля, где верблюды не целуются, чтобы слюну не тратить, выкопали пятидесятиметровый бассейн, нашли мастеров для одновременной — другая не годится — заливки бетоном ванны, залили за одну ночь, установили разные там фильтры и вентиляторы, накрыли специальной двойной крышей — от жары, — нате! Через неделю поняли: не то. Генерал был человек дисциплинированный, сказали ему в пять тридцать шагом арш в воду, он и шагом арш. Но на нем же десять тысяч зеков, отчеты, то да сё. А после обеда или даже вечерком в бассейн не сунуться — баня. И двойная крыша не спасла. Строить охладительную систему — прикинули дорого, долго и до Сталина может дойти. Хоть стреляйся. И тут повстречался наш генерал с другим генералом, который тогда в районе Ахтубы испытывал наши вертолеты и прочие самолеты, поговорили по душам — и договорились. Теперь после обеда и до самой ночи над бассейном висели пять тысяч вертолетов — от такусеньких до такущих. Расположены они были искусно спиральной пирамидой, как отец это называл, и самые мощные машины гнали воздух аж из стратосферы вниз, где его с лопасти на лопасть в целости и сохранности, ну, чуть потеплевшим, доставляли в бассейн через специальные воздухозаборники. Генералы плавают, отец ими командует, а наверху вообрази! — пять тысяч вертолетов воздух гоняют сверху вниз!