— Лана Хотилова? Которая…
— Да. Лана Хотилова. Умная, в очочках, не сказать чтобы красивая, даже неловкая…. На университетском вечере они разговорились, он проводил ее домой, наверняка думая о какой-нибудь распаленной телке в соседней комнатухе… А ведь у него была одна такая! Азиатская девушка со странным знаком на спине. Она утверждала, что их семь сестер и у каждой на спине вытатуирована — или от рождения так — часть фразы. По решению семьи девушек разбросали по всему свету, чтобы они даже случайно не встретились, потому что тот, кто прочтет на их спинах надпись целиком, уничтожит мир. Она ему, впрочем, наскучила. Да, а Лана — назавтра же про Лану ему сказали, что она неизлечимо больна. И вот тут в соломенной голове Костяна случается озарение: только любовь мужчины к безнадежно больной женщине может быть подлинным предметом поэзии. Ну, что-то в этом духе говорил и Эдгар По, но это не важно! Отныне есть оправдание для духа мрачности, запойных состояний и нечищеных ботинок…. зубы, правда, чистил каждый день… Смешно, но он стал поигрывать в картишки, и иногда ему везло. Впрочем, какой там преферанс в общаге — копеечный. Дело не в том. Они стали встречаться почти каждый день, и он вдруг обнаружил в этой девушке чертову уйму достоинств. Он мог подолгу рассказывать о ее воззрениях на Воннегута или Кафку, описывать ее пальчики на ногах и вообще нести чушь… да чушь ли это? Через месяц ее уложили в больницу. Опухоль головного мозга. Костян склеил коробку из картона вроде обувной и подарил Лане. Там жил щенок. Воображаемый щенок. Не важно, какой породы. Когда Лане позволяли гулять, они выходили в чахлый скверик на Монетной втроем — с собачкой. Они играли со щенком. Он путался у них в ногах — это были забавные балетные номера. Я стоял в оконном проеме на втором этаже и не отрывал от них взгляда. "Это ваш брат? — спросил меня какой-то врач. — Девочке совсем худо. А он хороший человек, ваш брат". Я же, признаться, думал о том, что станется с этим хорошим человеком, когда она умрет. Я даже пытался разговаривать с ним об этом, о том мраке, в который он сознательно себя вгоняет, а выгнать не может уже бессознательно, потому что это было бы бессовестно — взять и перестать к ней ходить. Мрак. Я ничем не мог помочь брату. Да и кто бы помог? Мне иногда казалось, что это именно та жизнь и та смерть, которых он искал чуть ли не от рождения. Если он и чувствовал себя тогда несчастным, то это было естественное, неизбежное и необходимое несчастье. Лента Мёбиуса. Сейчас — ну, то есть тогда — он писал чертову тучу стихов, рвал, жег, рычал и метал. В те дни я ни разу не сказал ему, что его поэзия никуда не годится. Ну… в конце концов, иногда в его стихах что-то промелькивало — профиль юности бессмертной, — и я молчал. Хотя, вот какая штука, и он в те дни не донимал нас своими виршами. Писал и уничтожал. Это был какой-то заговор молчания, прости меня.
Через полтора месяца она умерла — он даже на похороны не пошел. Сидел у себя в комнате с картонной коробкой — ее подарком — и молча смотрел на вспышки, срывавшиеся с пантографов проносившихся мимо общежития трамваев. На коробке ее рукой было написано: "Там худа нет". Но он ее так и не вскрыл. Мы везем ее с тобой в Москву — может, там и откроем. А может, и нет. Остальное — просто глупо и просто печально. Он ушел из университета, устроился в какую-то комиссию — по блату, через Коня, — которая принимала концертные программы в ресторанах и кафе. Вообрази. Сыт, пьян и нос в табаке. Да без удержу — деньги завелись — ударился в карты. Не учел только, что это не студенческая общага — игроки другие. Меня вызвали на опознание я его опознал. Вспомнил его шуточку в ответ на вопрос, почему его в армию не берут: "У меня левая нога короче правой на шесть сантиметров, а правая короче левой — на восемь". На самом деле очки — десять диоптрий. Двенадцать ножевых ранений, да еще стулом били…
Я допил коньяк из горлышка.
— Вот и весь Костян. Не могу согласиться. Верить — верю: мертв. Согласиться не могу. Спатиньки?
— Ты хочешь открыть эту коробку в Москве?
— Я никогда не хочу ее открывать. Пусть себе, раз худого в ней нету.
Были хлопоты, были, разумеется, проблемы — кто с ними не знаком? Все. В конце концов все мало-помалу уложилось, я устроился преподавать английскую литературу в пединституте, подрабатывал переводами. Катя родила отличную крикливую девчонку Марусю, и о работе молодой маме думать было рановато. Хотя исподволь я учил ее понемножку немецкому: чутье подсказывало — язык перспективный в России. С Конем мы встретились позже — вся Москва в ржавых киосках, народу понавылезло изо всех углов — Боже мой! Кидалы, киллеры, проститутки, писатели, евреи и спирт «Рояль». Что это были за времена, Господи, — и какой Zeitgeist шибал в нос! Это была пора слепой ненависти и безумных надежд, воспалявших разум русских людей, будь то евреи или нищие, водопроводчики или философы, — как то было, может быть, в Иудее во времена Иисуса, то есть на самом деле некую окончательную, непременно полную и окончательную русскую истину искали, но не находили и поэтому в голос обиженно кричали о пришествии века Иуды (сравнения были в моде). Призрак коммунизма играл в наперстки с призраком свободы. В ржавых хибарках у Красной площади торговали фальшивой водкой, американскими сигаретами из Польши и презервативами с усами "как у Буденного". Цены менялись быстрее, чем привычки, но не так быстро, как нравы милиционеров. Миллионы людей, русских и «гуских», враз эмигрировавших из империи в "эту страну", питались морожеными сосисками, ругали Чубайса, читали в электричках Евангелие от Иоанна и ждали чуда. Едва ли не каждый день возникали новые кумиры, но гораздо больший интерес и даже удовольствие особого рода доставляло ниспровержение кумиров старых.
В нашу редакцию приходил несколько раз сын легендарного героя Гражданской войны, репрессированного при Сталине, и я хорошо помню жалкую растерянность и горькое недоумение этого почти слепого старика в бедном костюме и черных очках, который после казни знаменитого отца ребенком попал в концлагерь и всего хлебнул: "При Горбачеве отца реабилитировали, и он стал героем, а я сыном героя, и вот он опять враг, большевицкий палач русского народа, а я кто?" Мы угощали его чаем, он вздыхал, наконец за ним приезжал внук на «мерседесе». Им на смену являлись кришнаиты со своими бубнами и гороховыми тортиками в пластмассовых коробках; великие русские писатели в черных косоворотках и итальянских ботинках ручной работы; семнадцатилетние епископы Белого Братства со свитой из некрасивых девочек, вооруженных гитарами и огромными наперсными крестами; бородатые академические филологи, сочинявшие под англосаксонскими псевдонимами женские романы; эссеисты, все, как один, инфицированные Розановым и в стремлении уесть друг дружку изобретавшие крылатые фразы вроде: "Он не философ, а украинец"; шикарно одетая невразумительная девочка лет двадцати пяти, которая изящным жестом выкладывала на стол перчатки чудесной кожи, закидывала идеальную ножку на другую, тоже идеальную, закуривала умопомрачительную сигарету и рассказывала о своей жизни в провинциальном городке; бывшие агенты КГБ, работавшие за границами под крышей крупных газет и после развала Союза оставшиеся не у дел, с многозначительным видом выкладывали на стол мемуары, из которых явствовало только одно: рассказы о хитрости и коварстве наших спецслужб — жалкий миф для самых тупых обывателей; дельные люди и экстрасенсы; торговцы мумие из казеинового клея, зонтиками для подводного плавания и путевками в Антарктиду со скидкой для беременных, слабовидящих и слабоумных; американский профессор русского происхождения, предлагавший решить все экономические проблемы России путем продажи многотысячетонного слитка чистой меди, закопанного при Сталине между Москвой и Ярославлем; страшно популярный автор романа "Как закалялась шваль"; председатели фондов опеки над несовершеннолетними императорскими пингвинами-сиротами; держатели акций компаний по реставрации канцелярских скрепок методом астрального гипноза; самоуверенные лесбиянки на содержании у заальпийских писателей транссексуальной национальности; очаровательные поэтессы, сочинявшие верлибры на предмет взаимопонимания с европейскими издателями и вечно путавшие хиатус с коитусом; люди, путавшие искусство с искусством жить… Наконец являлся наш дворник — поп-расстрига по кличке Овно — "Пьяница живет вдвое меньше, зато видит вдвое больше" — с букетом водочных бутылок и возглашал колокольным басом: "Чтоб выше и толще!" А мы хором отвечали: "Но глубже и слаще!" И все это время я писал. Писал как сумасшедший, как одержимый, по ночам, в метро, где поток моего беллетристического красноречия был остановлен жестом безусловным и абсурдным: сидевший возле меня тощий тип в белом плаще, белой шляпе и белых перчатках вдруг вынул из кармана опасную бритву, рванул шелковый белый шарф и всадил себе бритву в горло так, что кровью был забрызган даже потолок…