— И зачем он вернулся? — промолвила она. — Целыми днями бездельничает… только на дудочке своей играет. Завтра же велю Акли поговорить с Рамданом. Пусть этого пастуха прогонят.
— Что такое? — спросил Акли, подскочив. — Что ты говоришь?
— Ничего… говорю, что ты спишь и видишь, вероятно, приятные сны.
— Да, я малость вздремнул, — пробурчал Акли и перевернулся на другой бок.
Давда неторопливо встала и задула лампу. Обгорелый край фитиля с шипением погрузился в масло, Давду обступила темнота.
Кто-то громко заколотил в ворота. Бенито завыл, начал скрестись, чтобы его впустили, потом опять принялся скулить и завывать. Давда хотела было отворить, но сдержалась; и так, в нарядном платье, надушенная, широко раскрыв глаза в темноте и сплетя на затылке пальцы, она тщетно ждала, когда в тяжелые ворота стукнет ивовая трость; так она просидела до зари, слушая жалобный вой Бенито и стенания своего раненого сердца.
* * *
Мы с Менашем спали до того крепко, что не слышали прихода шейха и проснулись, только когда он с высоты минарета стал призывать правоверных к утренней молитве.
Мы рассчитывали в тот вечер еще раз спуститься на гумно, но из этого ничего не вышло, потому что после волнений предыдущей ночи Мух плохо себя чувствовал и целый день не вставал с постели. У меня самого было множество дел; об этом можно судить по тому, что листки моей записной книжки, обычно пустые, в тот последний месяц были испещрены заметками.
«6 декабря. Сегодня, видимо по наущению отца, шейх сказал мне, что, так как я уезжаю и одному богу известно, на какой срок (а шейх, вероятно, подумал: быть может, навсегда), мне надлежит отослать Аази и немедленно жениться на другой. Я отказался. Между тем у нас в горах так поступают многие, и никто их за это не осуждает.
Шейх сказал, что он уже переговорил по этому поводу с Тамазузт и что Аази не возражает.
Аази не возражает? Неужели в сердцах наших милых спутниц жизни может быть столько лицемерия? Неужели я так долго, так упорно заблуждался?
А впрочем, как знать? Аази ничего не сказала мне о своем разговоре с шейхом, быть может, именно оттого, что она не возражает. К тому же легко себе представить ход ее мыслей: поскольку довольно вероятно, что я стану добычей ворон в каком-нибудь уголке Франции или Германии, ей нужно теперь же постараться найти себе другого мужа. И я полагаю, что для всех наших жен, которым тело дороже души, предпочтительнее иметь мужем живого грузчика, чем мертвого героя.
Менаш был прав, когда говорил… (Далее следует неразборчиво написанное по-берберски медицинское определение женщины, не делающее чести слабому полу.)
7 декабря. В долине свирепствует эпидемия тифа. До сих пор она щадила нас, а теперь подбирается и к горам. В Аурире уже отмечено шесть случаев. Как будто недостаточно войны!
Давда убедила Акли, что надо бежать от опасности, пока есть время, и, несмотря на большой риск, несмотря на то что дорога отнюдь не безопасна, завтра они уезжают в Айн-Бейду.
Давда любит похваляться, что обуздала Акли. Не только обуздала — она его связала по рукам и ногам.
9 декабря. Вчера утром Акли уехал в своем „плимуте“. Менаш провел всю ночь с ватагой, но Муха, по его словам, с ними не было. У нашего пастуха лихорадка. Только бы не тиф!
Шейх настаивает. Он ходил к Латмас, и Латмас одобряет развод. Подумать только! Какова дочь, такова и мать: старуха, вероятно, уже видит меня мертвым и не чает, как избавиться от меня. Шейх сказал также, что, если я не расстанусь с женой, отец умрет от горя.
Как бы то ни было, Аази старается убедить меня в своей любви, старается усыпить мои подозрения или вновь оживить угасшую нежность. Она то и дело заводит разговор о Секуре. Вот уже два месяца, как Ку родила пятого ребенка, и Аази считает, что теперь, в отсутствии Акли, Ибрагиму должен помогать не кто иной, как я. Что ей за дело?»
* * *
А Секура все так же бедствовала. За несколько недель до родов она сказала Ибрагиму:
— Я поживу немного у отца и возьму с собой детей. Я давно с ним не виделась, да и маме надо помочь по хозяйству. Твоя мать позаботится о доме.
Секура говорила неправду. Она собиралась уйти для того, чтобы избавить мужа от лишних ртов. Ибрагим понимал это; Секура видела, что он понимает, как и Ибрагиму было ясно, что она понимает. Так было всегда. С тех пор как они жили вместе, с тех пор как делились редкими радостями и куда более частыми невзгодами, ни одна, даже самая сокровенная, мысль одного не ускользала от другого. Но порою они все же старались обмануть друг друга, хоть и поступали так только для виду, ибо отчетливо знали, что обман не удастся.
Ибрагим остался один с матерью: двоих прокормить легче, да к тому же мать, как человек пожилой, довольствовалась малым. Но в дело впутался сатана. Ибрагим знал, что у Идира под хорошеньким белым бурнусом, который ему выткала Секура, одни лохмотья. Надо было всем купить гандуры, и Ибрагим истратил на них все, что скопил в отсутствие жены.
Секура вернулась немного пополневшая, не такая бледная, и Ибрагим очень обрадовался ей, но в тот же вечер ему пришлось признаться, что положение их ничуть не изменилось к лучшему. Секура вынула из кармана несколько ассигнаций, которые заработала, пока жила у отца: она пряла шерсть для заказчиков. Но теперь она была в таком состоянии, что уже не могла работать.
Два дня спустя ночью она проснулась от схваток и без посторонней помощи родила пятого ребенка. Ибрагим стеснялся вызвать На-Гне, так как заплатить ей не мог, что же касается врача, то об этом и думать было нечего.
О том, что Секура родила, На-Гне узнала от женщин, которые ходили к источнику за водой, и сразу же, на заре, навестила роженицу.
Ибрагим делал все, что полагается в таких случаях, чтобы Секура поскорее поправилась. Он покупал большие куски мяса, масло, яйца, а так как Акли, на которого он рассчитывал, теперь уехал, ему снова пришлось обратиться к начальнику. Два дня спустя начальник, стараясь притушить поблескивание своих синих глаз, сообщил Ибрагиму, что его брат стал еще несговорчивее и требует не менее тридцати процентов. Пришлось согласиться и на такие условия.
На этот раз Ибрагим попросил довольно значительную сумму, ибо решил, что по случаю рождения ребенка может позволить себе три дня отдыха. Но, избавившись от одуряющей работы и от монотонного повторения одних и тех же простых, механических движений, он чувствовал себя еще несчастнее, чем обычно, ибо тратил досуг на размышления о своей нищете. И он с радостью снова взялся за работу, сожалея о потерянных полутораста франках.
Начальник стал вести себя с ним крайне грубо. Он безо всякого повода унижал его, заставляя при всех выполнять самую грязную работу.
В Ибрагиме закипало глухое бешенство, он не мог мириться с такой несправедливостью и судьбы, и людей. Он все меньше и меньше слушался Секуры, уже не старался чем-нибудь порадовать ее. Возвратясь домой вечером, он молча сбрасывал сандалии из воловьей кожи, шумно стряхивал красноватую землю, налипшую на ремешки, и в одиночестве усаживался у очага. Если Идир и Мезьян подходили к нему, он тихонько отстранял их.
Щеки Секуры опять ввалились, дети опять ходили в грязном белье. Опять мать Ибрагима поджимала тонкие губы, запавшие в беззубый рот; теперь она почти каждый вечер отдавала детям свою долю кускуса, в который уже не добавляли масла.
А тут пришло время платить налоги на землю, на хилый оливковый сад, на дом — но он-то по крайней мере держится крепко. Вот только не хватает восьми черепиц, сорванных ветром с северного склона крыши. Кроме того, предстояло уплатить налог на дороги. Этот налог Ибрагим предпочитал оплачивать собственным трудом; значит, еще четыре долгих дня придется потеть на жгучем солнце и питаться одной пылью, не получая даже тех пятидесяти франков, которые отделяли нищету от смерти. Что касается остальных налогов, то Ибрагима подмывало не платить их вовсе. Каид[19] пригрозил, что посадит его в тюрьму.
Начальник снова предложил Ибрагиму свою помощь, хоть и жаловался на бедность.
— Мне хочется выручить тебя, но я ведь и сам не знаю, как заплачу налоги. Времена тяжелые, а с правительством шутки плохи. Надо бы посоветоваться с братом.
На этот раз Ибрагим решительно отказался от ссуды: уж лучше задолжать государству.
Три дня спустя его рассчитали за лень и дурное поведение. Начальник сообщил ему об увольнении через Амируша, стукача их артели. При этом он распорядился выдать Ибрагиму двести франков — за неполную неделю.
Пятьдесят франков, которые Ибрагим зарабатывал, унижаясь, подавляя в себе бешенство, изнемогая от усталости и ломоты, позволяли семье его наполнять желудок грубой похлебкой, в которую засыпали чуточку муки и много отрубей. Что же с ними станется теперь, когда не будет и этого скудного пропитания?