В помещении стоял тяжелый воздух, насыщенный дымом от трубок с гашишем — их красные огоньки тут и там прорезали густые потемки. В этом чаду с трудом можно было разглядеть группы мужчин и женщин, которые сидели на корточках, образуя круг. В самой глубине, возле глиняного светильника, — чье-то чудовищно костлявое лицо с острым, как лезвие, профилем, с глубоко запавшими глазами, с черной окладистой бородой, и надо всем этим — огромный зеленый тюрбан. Именно отсюда неслись ритмичные звуки негритянской музыки, но самого инструмента не было видно. В каждой группе мужчин из рук в руки переходила крошечная трубка, распространявшая приятный аромат, которым пропитывалось все вокруг, — дым, погружавший в мечты и стиравший очертания и резкие контуры. Во всех углах трепетало пламя множества свечей.
Мы вошли. Никто не обратил на нас внимания, и мы заняли места в сторонке. Вдруг человек в тюрбане с силой ударил смычком по скрипке; неистово загрохотал барабан. Все замолчали и поднялись, чтобы освободить место в середине комнаты. Потом старуха стала одну за другой выводить на середину молодых женщин, которые приехали сюда, чтобы подвергнуться хадре. Она собрала их всех в одну большую кучу, где можно было различить только ткани, ибо женщины стояли с опущенными головами.
Тем временем музыка продолжалась — музыка дикая, однообразная, навязчивая, то разнузданная, то, наоборот, ласкающая и нежная, как поцелуи.
Собравшихся — и мужчин и женщин — охватил трепет; они издавали гортанные звуки и судорожно поводили плечами в такт музыке. Снова протяжно запел смычок; несколько мужчин, скинув бурнусы, завопили, как дикие звери, и бросились на середину комнаты. Они взялись за руки и стали плясать. Временами их суставы похрустывали. Женщины и все мужчины — пылкие молодые люди, старцы, захваченные общим разгулом, — тоже пустились в пляску и тоже, взявшись за руки, образовали вокруг неподвижной кучки бесплодных женщин исступленный хоровод.
Съежившись и прикрывшись черной шалью, Аази прижалась головой к коленям Давды и терпеливо сносила бушевавший над нею разгул адских ритмов и экстатические хриплые выкрики, в надежде, что грубая животная сила пробудит дремлющий в ее чреве росток жизни. Совсем молоденькая женщина уткнулась ей в бок курчавой головой, на спину навалилась другая женщина. Чтобы не расплакаться, Аази стиснула зубы и вся подобралась, прильнув лицом к коленям.
Хадра продолжалась больше часа. Аази слышала, как один за другим падают на пол выбившиеся из сил дервиши; их собратья, не принимавшие участия в этой пляске, относили упавших в сторону, предварительно укрыв бурнусами их вспотевшие тела. По прошествии часа остались лишь двое, кто смогли выдержать этот бешеный темп. Человек в зеленом тюрбане утробным голосом подозвал чаушей[17], и несколько человек набросились на двоих исступленных, чтобы повалить их. В последний раз тихо простонала скрипка, замолкли четкие, размеренные удары барабана, и хадра кончилась. Оглушительный шум сменился полной тишиной, лишь изредка слышался затихающий хрип дервишей, лежавших по углам.
Аази и Давда встали. Акли, не в силах выносить это зрелище, уже давно вышел на свежий воздух. Его жена и Аази поспешно направились к выходу, ничего не спрашивая, не оборачиваясь, потупившись, подавленные стыдом и ужасом. Но что поделать? Это было необходимо.
На обратном пути все молчали; даже Акли не мог подобрать слов, чтобы заклеймить этот варварский ритуал.
* * *
Снова началось томительное ожидание. Аази переходила от безрассудной надежды к полному отчаянию. Она почти перестала покидать дом, чтобы не слышать колких намеков, которыми старались ее уязвить все женщины. Латмас навещала дочь почти каждый день. Лишь посещения На-Гне приносили ей некоторое утешение, ибо На-Гне, всю жизнь принимавшая деревенских ребятишек, никогда о них не говорила. Послушать ее, так в Тазге совсем не рождаются дети, а когда Аази, не в силах побороть точившую ее мысль, задавала ей какой-нибудь вопрос или просто затрагивала эту тему, На-Гне вдруг бралась за кувшин с водою и начинала, например, поливать базилики на балконе или отвечать кому-то, кто ее вовсе и не звал.
Новости о войне лишь изредка проникали в эту атмосферу всеобщего уныния. Люди опять стали безрассудно делать ставки то на одну, то на другую сторону. Незадолго до айда торговец У-Влаид заявил, что если усатый человек (так он называл Сталина) в день праздника не войдет в Берлин, то аллах так и не дождется барана, которого ему должны принести в жертву. Зато талеб[18], приехавший из Туниса, вылил в виде жертвенного возлияния чашку чая на газету, где сообщалось о взятии немцами Харькова. Но как те, так и другие в один голос жаловались на свое бедственное положение, ибо пшеница достигла баснословной цены в две с половиной тысячи франков за двойной декалитр, да и за такие деньги ее невозможно было достать.
Так прошли лето и часть осени. Однажды вечером, когда мужчины беседовали на площади, в западной части горизонта стали вспыхивать частые молнии; они сопровождались глухим грохотанием, но это был не гром. Люди высказывали разные предположения, однако все они оказались ошибочными, ибо на другой день из Алжира по телефону сообщили о том, что ночью высадились американцы.
В городах уже началась мобилизация, и было ясно, что скоро очередь дойдет и до Тазги. Тут Аази позабыла и Абдеррахмана, и хадру, и свое бесплодие, забыла даже мое охлаждение. Мне предстояло уехать, и на этот раз она боялась, что уже больше не увидит меня. Святые уберегли меня однажды, потому что война кончилась прежде, чем я прошел обучение, а теперь я уже унтер-офицер. Вдруг со мной случится то же, что и с Ахсеном из рода ибудраренов? Настанет день, когда мой отец получит официальное извещение, потом посылку с моими часами, документами, кольцом, которое она подарила мне в первый день нашей супружеской жизни… и на этом все кончится. И никогда уже больше я не толкну дверь своей ивовой тростью.
После опыта первой войны мало кому хотелось второй, особенно среди тех, кто подлежал призыву. Чтобы избежать мобилизации, Уали отправился в горы, где несколько военнообязанных по различным причинам скрывались уже долгое время. Изредка, по ночам, он приходил домой — грязный, худой, бородатый, с итальянским автоматом под мышкой и патронташем через плечо — и тогда с восторгом рассказывал о своей новой жизни, о своей странной компании: среди его новых товарищей были бакалавры, действовавшие рука об руку с профессиональными бандитами. Уали женился два года тому назад, и у него уже было двое детей, но, как истый кабил, он никогда о них не говорил ни слова.
Отец мой не высказывался, он считал, что человек мудрый если и не может побороть душевных волнений, то, во всяком случае, не должен их показывать. С тех пор как я женился, он взял за правило не вмешиваться в мои дела, ибо чувствовал, что мы не только люди разных поколений, но и культуры. Его, однако, очень огорчало, что у меня нет детей. Какого святого он обидел, каким велением аллаха пренебрег, что ему грозит прекращение рода? Отцу, конечно, тяжело было расстаться со мною, но еще больше пугало его то, что я не оставляю дома ребенка, который был бы моим живым изображением. Может быть, мне надоело замечать (хоть я и не сознавал этого) затаенные муки отца и слышать попреки матери, а может быть, меня угнетала мысль о скором отъезде? Может быть, я был не удовлетворен моей нынешней жизнью, а может быть, наконец, просто боялся расчувствоваться? Как бы то ни было, но теперь я, как некогда Менаш, с удовольствием принимал участие в сехджах Уали. Впрочем, тут я был не одинок. Предстоящая мобилизация должна была сильно ограничить нашу свободу, и это обостряло в нас жажду жизни.
Особенно памятен мне день тимешрета. Тимешрет — это жертвоприношение, которое совершается всеми селами по случаю праздника. Шейх созвал сходку раньше срока и объявил, что обряд будет совершен как раз за месяц до нашего отъезда.
— Если всем нашим молодым людям удастся присутствовать при жертвоприношении, оно будет угоднее аллаху, — сказал он. — Мы взываем к его милосердию и молим, чтобы он принял кровь, пролитую здесь, как выкуп за кровь наших юношей в тот день, когда пули будут поражать всех без разбора. Пусть сегодня женщины отправятся к колодцам так, как они ходят туда в праздничные дни.
Шейх надеялся предотвратить беду заклятием. Да и само небо, казалось, хочет помочь нам: весь день светило хоть и низкое, но теплое солнце. Сразу же после полудня к источнику двинулись толпы пестро разряженных женщин — молодых и старых, красивых и безобразных. Никогда еще не собирались они в таком количестве, но ведь их требовалось множество, чтобы преодолеть зло и отвести опасность.
В Тазге и правда что-то изменилось. Чтобы видеть шествие, все мы, местные молодые люди — и члены ватаги, и таазастовцы, — уселись в ряд на сланцевых плитах Вязовой площади. Все были молчаливы. Мимо нас прошли несколько стариков, и они тоже не сказали нам ни слова. Кому-кому, а им было отлично известно, что мы тихо сидим здесь только для того, чтобы полюбоваться красивыми молодыми женщинами, но теперь, в дни краткой отсрочки, не все ли равно было, какое воспоминание унесем мы с собою из того уголка земли, где мы родились и который нам предстоит вскоре покинуть?