В Тазге и правда что-то изменилось. Чтобы видеть шествие, все мы, местные молодые люди — и члены ватаги, и таазастовцы, — уселись в ряд на сланцевых плитах Вязовой площади. Все были молчаливы. Мимо нас прошли несколько стариков, и они тоже не сказали нам ни слова. Кому-кому, а им было отлично известно, что мы тихо сидим здесь только для того, чтобы полюбоваться красивыми молодыми женщинами, но теперь, в дни краткой отсрочки, не все ли равно было, какое воспоминание унесем мы с собою из того уголка земли, где мы родились и который нам предстоит вскоре покинуть?
Я сидел рядом с Уали, он пришел нарочно ради праздника и даже соблаговолил почтительно опустить взор, когда мимо проходила Аази в самом ослепительном наряде, какой только я на ней видел. Едва скрылась из глаз последняя группа женщин, как первая уже стала возвращаться назад. Нам пришлось долго ждать, ибо на подъем всегда уходит много времени. Бледное зимнее солнце рано покинуло нас, и, когда последние водоноски исчезли за углом площади, долина уже потонула во тьме.
Лишь немногие из нас пошли обедать. Большая часть отправилась на гумно, чтобы устроить сехджу, которой суждено было стать для меня последней. Никогда, думается мне, не забуду я эту ночь; долгое ожидание на холодных плитах площади оказалось лишь молчаливой прелюдией к сехдже. К нам присоединились парни из Аурира, оповещенные Равехом, а также пастухи; собралось столько народу, что всем не хватило места, и некоторые расселись в инжировой роще.
Незадолго до того Мух вернулся из племени буадду, словно не мог оторваться от мест, где прошло его детство. Он стал неузнаваемо грустным и тихим и, казалось, забыл все прежнее. Но на один вечер Мух снова стал таким, каким мы его знали в былые дни.
Как сейчас вижу: он пляшет. В свете большого костра, разложенного нами вдалеке, Мух походит на колдуна из некоего языческого племени или на привидение; он то кружится в неистовой пляске, будто в него вселился бес, то плывет медленно, словно поглощен колдовством. По его бесстрастному лицу пробегают причудливые тени…
Кончив пляску, Мух завернулся в широкие полы бурнуса, молча, как в прежние времена, отошел в сторону и прислонился к ясеню, точно выжидая, чтобы божество тихо покинуло его тело.
Незадолго до зари, когда все мы уже изнемогали от усталости, Мух, бодрый, словно он только что проснулся, пошел по темной дороге к источнику. И долго еще до нас доносились издалека, вместе с затихавшим хрустом камешков под его сандалиями, звуки мелодий, которые он наигрывал самому себе.
Все мы умолкли, чтобы слышать эти мелодии, звучавшие в синей ночи, как волшебный голос Муха. Порою ветер доносил до нас ясно различимые звуки, порою же, наоборот, они настолько затихали, что их уже совсем не было слышно, затем они снова усиливались: свирель исступленно взывала к нам. Тогда мы догадывались, что Мух взошел на придорожный откос и играет, повернувшись в нашу сторону.
Я очень устал. Веки мои отяжелели и приоткрывались, только когда набегал холодный предрассветный ветер. Я, видимо, задремал, ибо Менаш разбудил меня сильным толчком в бок. Уже светало, и на фоне белесого неба рисовались острые очертания горы.
Я не спеша стал подниматься вверх вместе с Менашем. На некотором расстоянии от нас Бенито гонялся за собственным хвостом и продвигался вперед кругами, как волчок. Свирель все еще звучала, словно теперь ничто уже не могло ее остановить. Наконец мы добрались до общих ворот нашего дома, и тут Менаш пальцем показал мне на свет в окне Акли.
— Акли уже встал? — заметил я. — Раненько!
В тот же миг точеный профиль Давды показался в окне, которое служило ему как бы обрамлением. Волосы ее были распущены… Мне вспомнился другой такой же вечер, тогда я застал Менаша на этом же месте, и он… Однако оставим это… Давда рассеянно смотрела в нашу сторону; но мы стояли в тени, и она нас не заметила. Она томно, словно очень устала, задула лампу и тотчас же погрузилась во тьму.
— Как видишь, они еще не ложились, — бросил Менаш притворно небрежным тоном.
— Как и мы.
Он взял меня под руку.
— Пойдем поспим немного в мечети, пока шейх не придет читать утреннюю молитву. Еще слишком рано, чтобы стучать в ворота и будить счастливых… а может быть, и слишком поздно, — добавил он, взглянув на окно Акли.
* * *
В день тимешрета Давда, возвратясь от источника, не сняла с себя праздничного наряда. Из-под черной бахромы платка выступали благородные линии ее профиля. Опускалась ночь. Разодетая словно для урара, она ждала его. Скоро она уедет, чемоданы уже уложены. Стены стояли голые, мебели не было, и это придавало дому вид покинутого жилища.
А Менаша скоро призовут, и кто знает, вернется ли он? Впрочем, теперь он стал спокойнее, сдержаннее. Его рассеянно-мечтательный взгляд больше не загорался то злобным, то страстным огоньком, как в былые дни.
Давда уже привыкла к его — порою безмолвному, порою настойчивому — поклонению, но оно по-прежнему радовало ее. Она сама удивлялась, чувствуя по вечерам все то же легкое опьянение, в котором каждый раз был какой-то новый оттенок. Она никак не могла привыкнуть к этой упорной страсти. Когда долго вдыхаешь какой-нибудь аромат, в конце концов перестаешь его замечать. А присутствие Менаша так и не стало ей безразличным, как все привычное. В тот вечер ее сердце, ее чувства, все ее существо готовы были принять его; она его ждала.
Было уже поздно. Менаш задерживался. Акли пошел к Меддуру, чтобы проститься с ним, и сказал, что вернется лишь к полуночи. Давда с трудом подавляла в себе растущее чувство досады. Что же он не приходит? Слышатся неспешные шаги, ворота медленно раскрываются, поскрипывая на петлях, тихо постукивает посох — это мой отец возвращается из мечети по окончании последней молитвы. А вдруг Менаш так и не придет? Это опасение было ей тем несноснее, что не на ком было сорвать злость…
— Не могу же я упрекнуть его за то, что он не пришел.
Ей захотелось убедить саму себя, что она приоделась только ради Акли, и она почти уверовала в это. И вдруг — шорох. Она вскочила. Шорох повторился еще и еще. Она посмотрела в ту сторону: об окно билась летучая мышь, ослепленная светом. Давда опять тяжело опустилась на кровать. Потом встала и начала ходить по комнате. При малейшем звуке она спешила отворить дверь, напустив на себя равнодушный вид. Все по-прежнему тихо. Давда вся дрожала и не могла взять себя в руки; это опоздание она воспринимала как измену, как удар по самолюбию. Однако ее неистребимый эгоизм вскоре взял верх, и когда она, высунувшись из окна, увидела Тазгу в нежных объятиях синеватой ночи, то стала поджидать Акли совершенно искренне и в полном убеждении, что никого другого и не ждала. Вдобавок ее начало клонить ко сну.
Ворота медленно заскрипели. Давда бросилась к окну.
— Это ты, Акли? — крикнула она погромче, чтобы входящий ее услышал.
И в самом деле это был он.
Из окна во двор падал свет, и Давда узнала мужа по тщательно подстриженным усам и геометрическим очертаниям белой шерстяной фески. «Зачем он так подстригает усы и к чему эта белая шерстяная феска?» — подумала она.
Акли стал стучать. Она не пошевелилась. Он стал звать, но она не отвечала. Акли подумал, что жена уснула, и стал стучать еще сильнее; он называл ее ласковыми именами. Наконец Давда не торопясь встала, повернула в замке ключ и села на прежнее место. Акли вошел, и тут в открытую дверь ворвались далекие звуки свирели.
— Ты в розовом шерстяном платье? — удивился он. — Оно влетело мне в семь тысяч франков.
«Все меряет на деньги», — возмутилась Давда. Ей вспомнился затуманенный взгляд Менаша, когда он увидел ее в этом прекрасном платье; вспомнилось, как он подошел к ней вплотную и сказал: — «Я видел такое же платье на одной марокканке из Тазы, но куда ей до тебя. И шаль тебе так к лицу!»
А взгляд его был красноречивее слов.
Акли долго разглагольствовал. Давда не обращала на него внимания, она прислушивалась к звукам, долетавшим снаружи. По шороху шагов, по ударам гонга, по другим хорошо ей знакомым звукам она легко угадывала, что там происходит. Она знала привычку Менаша одним толчком распахивать ворота и захлопывать их со всего размаху, иной раз ногой; но сегодня он где-то задерживался.
А вдали слышались волнующие звуки свирели! Да кто же это играет так поздно, один в ночи? На окне медленно угасала глиняная лампа. Акли прилег на диван, чтобы «немного отдохнуть», и вовсю захрапел.
Свирель играла все неистовее, а ночь непомерно усиливала эхо, и Давда вдруг узнала любимую песенку Муха: «Мой базилик». Она подумала, что Менаш сейчас, наверно, тоже в кругу ватаги, что свирель играет и для него и что он, конечно, слышит эти звуки, даже если он и не с Мухом. Ей захотелось высунуться в окно и крикнуть, чтобы Мух умолк. Он услыхал бы ее, в этом можно было не сомневаться, ведь доносились же до нее звуки свирели. Но рядом, на диване, лежал Акли.