В самом дворе всегда толпились люди, надеявшиеся найти в ее цветах бальзам для своих страданий и утешение для душевных горестей. Они уже были доведены до отчаяния этим городом с его пустыми, обманчивыми обещаниями, уныло причитающими пророками, вечно запаздывающими мессиями и раздувшимися от богатства и чванства благодетелями. Некоторые из них, теряя власть над собой, пытались взобраться по приставным лестницам наверх, чтобы зарыться с головой в лепестки или нарвать букеты, и тогда Рейна де Гирон, подобно бесчисленным поколениям осажденных иерусалимцев до нее, выкрикивала мольбы и проклятия, отталкивала их лестницы прочь от стены и выливала на них грязное содержимое своего помойного ведра и басинико,[37] что под кроватью.
Мать, Яков и я стояли в переулке, задрав головы. Нашим слабым глазам цветы Рейны де Гирон представлялись не то далекими облаками, не то разноцветными туманными клубами овечьей шерсти, но запахи всех этих лилий и нарциссов, роз и гвоздик были остры и отчетливы, и малейший поворот головы менял их оттенки и умножал их богатство.
Много лет спустя, уже живя в Соединенных Штатах, я как-то плавал в теплом озере, внутри которого змеиными языками шевелились резко очерченные холодные потоки. Я вспомнил тогда те цветочные запахи во дворе Рейны, которые тоже струились вплотную друг к другу, но не смешивались. Воспоминание улыбкой родилось в моем сердце и разлилось оттуда по лицу. Мои руки обвились вокруг талии женщины, что плыла рядом со мною. То была молодая рыжая красивая и высокая женщина, которая не переставала сожалеть, что не родилась мужчиной. Я обнял ее, рассмеялся полным пузырей ртом и потянул нас обоих в глубину, чтобы возлюбленная не увидела моих слез.
Еще одно лето близилось к концу. По вечерам предвестником облегчения уже гулял по переулкам чудный ветерок, ласкал взмокшие шеи, пробивался сквозь зловоние арабских бурнусов, хасидских халатов, кожаных седел и грязных плащей, успокаивал людей и животных. Грозные Дни Покаяния стояли у ворот, и с приближением Судного дня каждый спешил помириться с ближним.
«Создатель, да прославится Он, говорит человеку: почему ты пришел ко Мне? Иди сначала к ближним своим», — объясняли Саре соседки, когда пришли просить у нее прощения за нанесенные оскорбления и причиненные обиды. Но Сару приближение праздников наполняло одной лишь тоской, и посещение синагоги было для нее мучением. Она знала, что на женской половине на нее снова будут таращиться, как на прокравшегося тайком мужчину, и даже вид Авраамовой спины за деревянной решеткой не принесет ей успокоения. Она не знала распева молитв и не понимала их странных слов.
«Да возобновится нам год щедрый и добрый», — улыбнулся ей Авраам, когда она подала на стол тарелку с финиками, мисочку с гранатовыми зернами, яблоки с медом, прасу-порей, тыкву и свеклу. Тыква, объяснил он ей, символизирует истыкание ненавистников наших, свекла — ту кровь, что потечет из вражеских ран, а порей — для того, чтобы Господь порвал Свой дурной приговор против нас.
Когда дочери моего брата, Роми, исполнилось двенадцать лет и один день, возраст зрелости для девочек, и она стала «дщерью заповеди», или бат-мицва, наш отец вздумал было повторить ей в точности те же рассказы, но Роми, очень похожая на свою бабушку, только много умнее и злее, предложила ему наливать на Пурим только до половины бокала, в память об Ахашвероше, который обещал Эстер «до половины своего царства».
— Сатаника![38] — рявкнул он на нее.
— И манную кашу на Песах, дед, — не уступала она. — Сказано ведь: «Манну ели они, доколе не пришли к пределам земли Ханаанской».
Сара обычно любила эти незатейливые истории и вкус праздничных блюд. Но в тот год, после того как уже были попробованы и благословлены фрукты, булиса Леви, расплывшись в широкой улыбке, направилась в угол кухни и, вернувшись под звуки голоса Авраама, произносящего: «Да будем мы головой, а не хвостом» и «В память о жертвоприношении Исаака, в память об Акеде»,[39] водрузила на стол голову ягненка. Все застонали от восторга. Голова между тем уставилась на Сару сонным от долгого запекания взглядом, растягивая зажаренные губы в жуткой улыбке. Комок тошноты подступил к ее горлу, глаза закатились, и она сползла на пол среди раздавленных фруктов и разбитого стекла, липких нитей меда и рвоты. Наступило страшное замешательство. Булиса Леви вопила: «Стыд, стыд!» — Авраам трясся всем телом, а Сара выбежала со двора.
В ту ночь она впервые сказала Аврааму, что хотела бы уехать куда-нибудь в другое место и открыть там собственную пекарню. Но Авраам, который считал главным своим достоянием пятнадцать поколений иерусалимских предков, а от страха перед новыми местами и перед женщинами, знающими, чего они хотят, терял последние остатки мужества, заявил ей, что в стране царит экономический спад и сейчас не время покидать насиженное место.
— Что ни царит, людям всегда нужен хлеб, — умоляла она, но тщетно.
Весной, когда все были заняты уборкой, стиркой и побелкой, а двери и окна были открыты настежь, во дворах начали появляться гадалки из кочевого племени навар, что родом из Индии, наводившие страх на всех матерей Иерусалима. О наваритах говорили, что они мошенничают и воруют, разносят болезни и похищают детей, и мать уже не удовлетворялась записочками, пришитыми к нашим рубашкам, — теперь, когда мы спускались поиграть во дворе, она привязывала к нашим запястьям длинные нитки из красной шерсти. Эти нитки тянулись через весь двор к ее запястью, перепутывались и часто заставляли всех нас троих спотыкаться. Тем не менее именно шерстяная нитка оказалась причиной того, что мы в конце концов покинули город.
Закутанные в лохмотья сыны навара, с их двусмысленными речами, черные и липкие, как бока закопченных горшков, обитали в заброшенных камерах старинной тюрьмы Хабс-эль-Абид и среди надгробных плит у Ворот Милосердия. Они знали все подземные туннели, проходившие под городом, и, когда однажды английские археологи в ходе раскопок вскрыли древний иевуситский водовод, они обнаружили там, к своему удивлению, двух наваритских стариков, играющих в карты.
Оснащенные пустыми мешками и быстрыми, ловкими пальцами, они появлялись во дворах в сопровождении пляшущих медведей, извлекали кашлявших голубей из складок навороченных на головы тюрбанов, надушенные шелковые платочки — из задниц изумленных ослов и еще теплые, влажные куриные яйца — из-под ряс краснеющих монахов.
Своих медведей они дрессировали с малолетства, и притом с величайшей жестокостью. Медвежонка ставили на раскаленную добела жестянку, музыканты играли перед ним на скрипках и маленьких визгливых волынках, а четверо танцовщиц плясали вокруг него, взявшись за руки. Несчастный медвежонок прыгал и танцевал на раскаленной жести, ревя от неописуемой боли и изумления. Все думали, что он пытается подражать движениям танцовщиц, но правда состояла в том, что их круг попросту не давал ему убежать. Под конец одна из танцовщиц наклонялась и брала его на руки, гладила вздыбившуюся шерсть и окунала обожженные лапы в жестянку с холодной водой. Так медведи выучивали свой урок, и, подобно всем, пораженным любовью, достаточно было одного вида скрипки или запаха танцовщиц, чтобы оживить в них мелодию страданий и заставить танцевать под нее.
Едва лишь в переулке слышался звон серег и вздохи медведей, белая кожа матери краснела, а потом темнеда от гнева.
«Пляши, пляши, йа-табан»,[40] — пел вожак, и медведь, гримасничая, пускался в неуклюжий танец, так поразительно похожий на свадебные танцы ашкеназских хасидов, что вся толпа разражалась радостным смехом и аплодисментами. Убедившись, что внимание людей приковано к его питомцу, вожак посылал своих жен, братьев, детей и племянников воровать еду и посуду из кухонь, младенцев — из покинутых взрослыми домой и белье — с веревки, на которой оно сохло.
«У нас в Астрахани, — говорила мать, — они учат детишков картам и на железной проволоке ходить. Здесь они ребеночков убивают».
И действительно, ребенок, попавший в наваритскую западню, не возвращался больше в мир живых, в дом своих отца и матери, и даже сыщики английской полиции со всеми их ищейками не могли его найти. Похитители уволакивали жертву в одну из своих тайных нор и там душили мягкой шелковой подушкой, набитой пухом и такой приятной на ощупь, что на лице задушенного младенца застывало выражение блаженства. Они вспарывали ножом животик маленького тельца, наполняли его дурманящими наркотиками и на скорую руку прихватывали разрез нитками для вышивания, которые пряли, по словам иерусалимцев, из выделений светлячков. Одна из женщин брала этого мертвого, казавшегося сладко спящим, ребенка на руки, и так они переправляли наркотики из страны в страну.