— Да?
— Надежда Ивановна, — сказал в микрофон Русанов, — посмотрите в списках ИТР Каленова. Где и кем работает?
— Каленов? Имя, отчество?
— Не знаю, — подсказал я.
— Имя и отчество неизвестны.
С минуту в репродукторе слышался шелест бумаги, потом тот же голос произнес:
— Каленов Алексей Николаевич, техник-геолог. Работает он у нас сторожем на прииске Нежданном,
— Что за чепуха? Какой еще сторож? Прииск ликвидирован. Остались одни избы. И те давно списаны с баланса. Нечего там сторожить! Кто его назначил?
— Назначил его Василий Андреевич. А как и почему — не знаю. Тот лично приходил к Василию Андреевичу.
— Понятно.
— Будут на этот счет какие-нибудь указания?
— Пока нет. Разберусь.
Русанов нажал клавишу, выключил селектор и повернулся ко мне:
— Этот Каленов вас интересует?
— Кажется, он.
— И тоже в связи с первооткрывательством?
— Советуют и у него поспрашивать.
Из геологического управления я вышел во втором часу.
По улицам валили на перерыв служащие. Возле кафе и ресторанов, на солнцепеке, томились очереди. Достаточно было на них взглянуть, чтобы сразу пропал всякий аппетит. Я направился домой: поем не поем, хоть в прохладе посижу. Может, Татьяна заскочит на минутку, расскажу ей о Крапивине: вишь ведь какой интриган, чужие открытия спать не дают!
Но Татьяны дома не оказалось. Я прошел в кухню, заглянул в кастрюли — пусто, заглянул в шкаф — черствая краюшка хлеба да на грязной тарелке завядший хвостик селедки. Не жирно, но пенять не на кого, сам после командировки запустил хозяйство.
Не помню уже точно, когда это у нас началось, что я стал подменять Татьяну на кухне, — или когда она поступала в аспирантуру, или когда сдавала кандидатские экзамены. Помню. Помню лишь, с чего именно: однажды, чтобы не отрывать ее от занятий, вызвался сварить борщ. А потом и пошло по инерции: борщи, супы, рассольники, голубцы, котлеты, кашка для Маринки. В общем, кто что пожелает — по заказу. Ели. Нахваливали… Сдав последний экзамен, Татьяна и не подумала лишать меня своих женских привилегий. Может, боялась осрамиться, ибо к тому времени я уже творил на кухне настоящие чудеса. Чего стоила мусака — фирменное мое блюдо, которое я готовил по болгарской поваренной книге: слой тонкими ломтиками нарезанного картофеля, слой мясного фарша, слой картофеля, слой фарша, сдобренного луком, чесноком, перчиком, сверху все это поливалось сбитым в молоке яйцом — и в духовку; нечто вроде «наполеона», только не из сладкого! По воскресеньям я ходил в магазин «Полуфабрикаты», покупал готовое тесто и жарил дома пирожки — с капустой, с рисом, с зеленым луком. Татьяна, как всегда, сидела за письменным столом. Марина одиноко возилась с игрушками на полу, а я под пальбу и шипение жира самозабвенно творил аккуратненькие, воздушные, смуглорумяные создания и, когда их вырастала целая гора, с гордостью созывал семью на пиршество.
Я бы и сейчас мог что-нибудь придумать — продукты в запасе были, но меня вдруг ни с того ни с сего охватила досада: обо всех хлопочи, заботься, а о самом никто и не вспомнит!
Я соскреб с селедки белесую соль, размочил в воде хлеб и принялся жевать. А досада росла, вытягивая, точно за ниточку, все новые и новые обиды. Я и не подозревал, что их так много накопилось, целый клубок — не размотать.
Кухня — пустяки. Куда обиднее было другое: Татьяна совсем перестала интересоваться моим делом. Иногда не утерпишь, подсунешь ей газету со своей статьей, а она только пожмет плечами: или некогда, или надоело — словом, понимай как хочешь. А ведь в первые годы сама требовала, чтобы я показывал ей свои материалы еще в рукописи. Прочитывала на два-три раза, советовала, подсказывала, даже стиль исправляла на свой вкус…
… Я вздрогнул: передо мной стояла Татьяна. Задумавшись, и не слышал, как она вошла в дом и очутилась в кухне.
Но что с ней приключилось? Будто подслушала мои мысли — лицо в красных пятнах, губы слеплены в узкую полоску, грудь высоко ходит под распахнутым плащом.
— Садись, — сказал я.
Она опустилась на краешек стула, взглянула на мою еду, брезгливо усмехнулась и подняла глаза. Боже! Сколько ненависти? Откуда? Что в самом деле стряслось?
— Значит, ты ведешь по моему делу следствие? — гневно-тихим голосом спросила она.
— Не совсем…
— Брось юлить! — повышая голос, перебила она. — Знаю! Зачем был у Мити Колоска? Что у него вынюхивал? Тоже Шерлок Холмс нашелся!
Ого! Уже ничего не страшится, сама наскакивает! Никак поговорила с Баженовым и тот заверил: за его спиной нечего опасаться.
— Я и в геологическое управление ходил. С Русановым беседовал.
— С Русановым? — голос незнакомо взвился. — Мерзавец! Вот ты кто!
— Таня, Таня, успокойся, — растерянно проговорил я.
— Нет, не успокоюсь! Все скажу, что думаю о тебе! Все! Знаешь, почему ты ухватился за эту папку со сплетнями? Потому, что завидуешь мне. Мое открытие и моя диссертация тебе поперек горла — как кость! А завидуешь потому, что бездарен! Оглянись-ка на свою жизнь. Что ты сделал? Университет только и окончил. Большето ничего за душой. Недаром до сих пор таскаешь этот ромбик. Ха-ха! Нашел, чем гордиться. А вспомни, что обещал, когда уговаривал меня выйти замуж. Горы золотые! И книгу-то будешь писать, и прославишь меня… Прославил. Ты себя прославь. А мне своей славы хватит… Я аспирантуру окончила, месторождение открыла, диссертацию написала. Вот ты теперь и завидуешь. Ну, завидуй, коли иначе не можешь. Только не вставай мне поперек дороги! Не суй носа в мои дела! Предупреждаю — хуже будет!
Били, хлестали слова! Наотмашь. Справа, слева. Со всех сторон. И все по незащищенному, по открытому. В глазах потемнело. Поднимаясь со стула, я уже совсем ничего не видел. Потом, будто при вспышке магния, мелькнули на миг округлившиеся от страха Татьянины глаза и тут же исчезли, провалились. Словно выстреленный из пращи, улетел в коридор стул. Грохнуло на пол тело.
А ты ведь должна помнить — начинал книгу. Ночами просиживал над тетрадкою. Ах, что это была за мука — равняться на великих и прославленных! Слова увядали под пером. Герои играли в прятки; простые славные люди, не лишенные некоторой сложности, переходя на бумагу, вдруг начинали так кривляться и манерничать — сам их не признавал! Я выбился из сил. От бессилия в конце концов и решился писать как бог на душу положит, ни на кого не равняясь. И прорвалась — обронилось одно неожиданное слово, другое, третье, и ожила, задышала вся фраза, и герои перестали играть в прятки, и, толкаясь, ломая очередь, по головам полезли на бумагу… Потом я принес зарплату. Ты удивилась: почему мало, вроде бы все дни что-то писал? Я тебе рассказал про книгу. Ты спросила, скоро ли я закончу и сразу ли она будет напечатана. «С моими темпами — года через два, а то и через три. А о печатании боюсь и думать. Говорят, легче написать, чем напечатать». Ты задумалась, а когда я снова сел за тетрадку, встала за моей спиной и сказала: «Но ведь нам не прожить без газетных гонораров». — «Как-нибудь перетерпим», — попытался успокоить я. «А нельзя ли подождать с книгой три-четыре года? Окончу аспирантуру, защищу диссертацию, и тогда хоть совсем уходи из газеты. Кандидатской зарплаты хватит… Сейчас ты мне помогаешь, а потом я тебе». — «Сделка?» — «Если тебе нравится это слово, пусть будет так». — «Ладно, ладно, не сердись», — сдался я и забросил тетрадь подальше в стол — чтоб на глаза не попадалась. Но время от времени она все-таки попадается и я перечитываю ее. И каждый раз удивляюсь наивной свежести и выразительности полузабытых сцен. Теперь уже так писать не умею. Я растерял все слова, какими начинал книгу. Они были из детства. Вначале я даже газетные статьи писал языком детства. Он тебе не нравился. «Ну как понять, — негодовала ты, — «облаживали гнездо»? Что за слово? В словаре такого нет — делали, строили!» И хоть я чувствовал в этом слове теплоту и любовь, с какой герои очерка свивали свое гнездо, я, веруя в твой вкус, покорно заменял его. Тебя коробило от слов «беремя», «непогодь», «обиход» и десятка других, и я безжалостно выкидывал их, вскоре и сам перестал употреблять, постарался забыть, а теперь, если встречаю в. каком-нибудь рассказе «лыву» или «всклень», у меня от умиления выбрызгивают слезы — в детстве только такими словами и говорили вокруг меня и сам я других не знал. Теперь я вроде иностранца — говорю на чужом языке.
Да, конечно, бездарен, если предал свою мечту!
Через два месяца после свадьбы я получил письмо от сестренки. Обычно исписывавшая не менее десятка страниц, на этот раз она была кратка: «Родной братец, спасибо. Больше мне от тебя ничего не надо». Я не помнил, чем бы мог обидеть сестру, спросил у тебя, не помнишь ли ты. «А-а, — сказала, — как-то без тебя приходило от нее письмо. Сердилась — долго не присылаешь денег. Я ей ответила: теперь у тебя своя семья». Я смолчал. А потом моя сестренка погибла, и меня до сих пор не перестает мучить мысль: и я виноват в ее гибели, не оттолкни от себя, не лиши братского участия — и она бы смогла пережить свой страшный час.