Ганс слегка наклонил голову в знак того, что замечания дяди он, естественно, принимает со всей серьезностью. И все же ему хотелось ответить консулу, что идею обучения на Востоке он понимает совершенно иначе, нежели дядя соизволил ее понять, по-видимому превратно или слишком поверхностно истолковав ироническое заявление юного родственника. Оставался еще финансовый вопрос, о чем они даже не вспомнили: курс наук на Востоке в совершенно новом учебном заведении был вдвое дешевле благодаря правительственным дотациям, что для Касторпа не могло не иметь значения: он, правда, не знал ограничений в гостеприимном доме Тинапелей, однако рента с капитала, унаследованного им от деда и отца, была довольно скромной. Впрочем, ничего этого он объяснять не стал и сказал только:
— Нить Ариадны? Хаос? Решительно не понимаю, дорогой дядя, где тут связь с моим пребыванием в Данциге. Я полагаю, что на тамошних улицах люди одеты так же, как здесь, на верфях строят ничуть не худшие, чем у нас, суда, днем люди, как и мы, любят сидеть в кафе, читают книги и ходят на концерты… словом, если позволишь, спрошу тебя прямо: почему, судя по твоим высказываниям, я должен попасть в какой-то странный и вдобавок опасный лабиринт? Белые пятна давно уже исчезли с наших карт.
— Ты оптимист, как и твой дед. — Чело консула Тинапеля вдруг прояснилось. — А что касается лабиринта и нити, которую каждый держит в руках, я имел в виду молодость, в том числе и твою. Подумай, пожалуйста, как легко свернуть с однажды избранного пути. Ничего не значащее слово, минутная слабость, малейшая оплошность могут полностью зачеркнуть плоды многолетних стараний. Просто на Востоке такое чаще случается, хотя рационально этого не объяснить. Мне очень хочется, мой дорогой, чтобы ты об этом знал и помнил, и желаю тебе там быть столь же решительным, как здесь. Наш дом всегда для тебя открыт. Знай, я отношусь к тебе точно так же, как к собственным сыновьям.
Последнюю фразу консул Тинапель произнес, положив руку на плечо племянника, отчего она прозвучала почти как библейское благословение. Или, по крайней мере, такой оттенок хотел ей придать сам дядя. Высказавшись, он немедля извлек из кармана сюртука большой клетчатый носовой платок и вытер глаза, под которыми, впрочем, Ганс Касторп не увидел ни единой слезы.
В стремительно полетевшие затем один за другим сентябрьские дни, когда на Эспланаде уже появились зрелые каштаны, а над крышами Биржи и Дома Ганзы[2] — настоящие осенние кучевые облака, занятый сборами в дорогу Ганс Касторп не нашел времени мысленно вернуться к разговору с дядей, хотя прекрасно понимал, насколько не соответствовала эта беседа порядкам в доме консула Тинапеля. Переписка с госпожей Вибе, у которой Ганс намерен был жить и столоваться, покупка запаса белья в лучших магазинах, пополнение гардероба, требовавшее ежедневных, если не по два раза на дню, визитов к портному, наконец, помещение части своих сбережений в выбранный с учетом всех его преимуществ данцигский Зерновой банк, а также составление списка необходимых туалетных принадлежностей, без которых не обойтись в далеком городе, — все это поглотило Ганса Касторпа целиком.
Перед ним также стояла некая дилемма, о которой мы можем снисходительно сказать, что причиной тут был юный возраст нашего героя, а также — в немалой степени — его трезвый, хотя и не лишенный сентиментальности склад ума. Вопрос состоял в следующем: какой путь избрать для предстоящей поездки? Будущий кораблестроитель ни минуты не сомневался, что наиболее подходит в данных обстоятельствах корабль, лучше всего торговое судно, где лишь несколько кают отведено пассажирам. С другой стороны, раздумывая, не стоит ли отдать предпочтение железной дороге, и внимательно изучая расписание, он не мог отделаться от воспоминания, которое раз за разом возвращалось к нему, склонившемуся над картой, перед тем как лечь спать: отец и мать стоят на залитом светом газовых фонарей перроне берлинского вокзала, где уже ждет поезд, отправляющийся на балтийский курорт. День, проведенный в столице, полон был солнца, звуков военного оркестра, пузырьков лимонада, скрежета гостиничного лифта и гула бесед, которые отец вел с несколькими солидными торговцами на террасе кафе. Ганс Касторп так и не узнал, поехали ли они тогда через Берлин в связи с делами отцовской гамбургской фирмы или для того, чтобы проконсультироваться с мировой знаменитостью — профессором Ландау, который прописал матери какие-то экзотические капли. Однако воспоминание о том путешествии было столь живым и ярким, что вытесняло несущественные мелочи. Спальное купе, освещенное тусклой электрической лампочкой, словно сказочный сундук перемещалось в ночи. Из этой ночи и выплывали, чтобы навсегда уже застрять в памяти, образы: окна домов в центре города, силуэты людей, походившие на вырезанные из черной бумаги фигурки, пустые перроны провинциальных станций, одинокие домики путейцев, наконец, вуаль предрассветного тумана, в воспоминаниях всякий раз превращающаяся в ослепительную белизну песчаных дюн, среди которых маленький Касторп провел тогда две счастливейшие недели лета.
Итак, выбор был нелегким: за путешествие морем говорил профессиональный долг, ощущаемый, впрочем, довольно смутно, зато железная дорога сулила будущему кораблестроителю известное удовольствие от погружения в давно прошедшее время, этакий плюсквамперфект. В конце концов он остановился на первом варианте и, запасшись билетом Северогерманского пароходного общества «Ллойд», двадцать восьмого сентября поднялся по трапу «Меркурия», который, приводимый в движение современной паровой машиной, взял курс на Гданьск, разрезая седые морские волны со скоростью одиннадцать узлов. Когда за кормой судна для перевозки малых грузов исчезли краны гамбургского порта, стоящий у поручней пассажир Ганс Касторп ощутил непривычное волнение. Он впервые покидал родной город не по случаю летних или зимних каникул, а для того, чтобы изменить ход жизни. Об этом он и размышлял, глядя, как могучая сила гребного винта без устали взбивает темную массу воды. Бурлящий кильватер тянулся за кормой «Меркурия» не менее сотни метров и исчезал где-то вдали, поглощенный стихией.
Было в этом безустанном движении какое-то тревожное постоянство, покой, достигающийся высочайшим накалом преображения: ведь в полумиле за кораблем вода выглядела так, будто вовсе не была минуту назад вспахана многотонной стальной громадой, созданной человеком. Наблюдение это, при всей своей банальности, поразило Ганса Касторпа. Не таково ли земное бытие? Непрерывное движение прекращается вдруг в некой точке горизонта, не оставляя следов, — и всё. Пасторы, правда, в таких случаях говорят о вечности, философы — о памяти, осиротевшие родственники ставят надгробия и вспоминают усопших, но все это нужно живым и сути вещей не меняет; мы уходим бесследно и безвозвратно. Размышляя так, стоящий у поручней юный путешественник не без удивления обнаружил, что в душе у него звучит мрачная, пессимистическая мелодия, как никогда еще прежде упорно не желавшая его покидать. Похожая на музыкальный пассаж в минорной тональности, мелодия эта, эхом отразившись невесть от чего, возвращалась подобно волне. Но Касторп обнаружил еще кое-что: ему почему-то ничуть не хотелось гнать от себя этот мотив, напротив — он с удовольствием в него вслушивался.
— Попрошу надеть пелерину! — зычный голос обрушился на юного пассажира, перекрывая шум волн. — Этих маленьких капелек не видишь и не ощущаешь, но через минуту вы промокнете насквозь — воспаление легких обеспечено. А у нас здесь врачей нет.
Отразившееся на лице Касторпа изумление, вероятно, было таким неподдельным, что на щербатой физиономии боцмана мелькнула улыбка, и он деловито добавил:
— Пелерины пассажирам выдаются возле офицерской кают-компании — вам об этом не говорили? Ну да, мы не держим специального офицера, чтобы вас обслуживать.
Сказав так, боцман повернулся на пятках и, не дав пассажиру возможности хотя бы коротко что-нибудь ответить, направился на левый борт, легко перескакивая через уложенные под кабестаном свернутые тросы. Касторп в своей куртке из шотландской шерсти воспаления легких не боялся, однако вынужден был признать правоту боцмана: влажность с каждой минутой увеличивалась, и лучше было поскорее покинуть палубу, нежели расспрашивать про пелерину.
Таким образом, наш путешественник прервал свои юношеские размышления, и очень вовремя, поскольку, когда он уже спускался по узкой лесенке в каюту, раздался громовой голос колокола, призывающего пассажиров на первую совместную трапезу.
Пассажиров, включая Касторпа, было четверо. Мадам де Венанкур направлялась в Гданьск, где ее супруг вот уже десять лет безуспешно пытался вернуть загородную усадьбу, принадлежавшую его французским предкам. В Гамбурге, куда мадам де Венанкур прибыла из Бордо на голландском судне, она пересела на «Меркурий», привлеченная сходной ценой билета. Кьекерникс представлял бельгийскую деревообрабатывающую компанию, хотя сам был голландцем, о чем не преминул незамедлительно сообщить. А пастор Гропиус, проведя двадцать лет среди чернейших из черных племен банту, год скитался по Германии в поисках прихода, пока наконец не получил предложение отправиться в деревушку на высоком холме, откуда — как заверил его в письме советник консистории Холле — в погожие дни видны готические башни древнего Гданьска.