Со дня его смерти только молодой Саллухе позволено заходить туда раз в неделю, чтобы стереть пыль с письменного стола и наполнить свежими чернилами чернильницу китайского фарфора. Я почти никогда туда не заглядываю, вещи Дрисса знакомы мне, но совсем не нужны.
Когда я решила описать свою жизнь, я порылась в ящике с книгами, разыскивая арабские тома, толстые и очень древние, откуда Дрисс брал свои остроты и немногие мудрые высказывания. Я знала, что на пожелтевших страницах встречу тех, кто безумнее, храбрее и умнее меня.
Я читала. Я перечитывала. Когда я запутывалась, уходила в поле. Я люблю землю. Только ветерок над колосьями и запах наливающихся зерен помогал мне разобраться в хитросплетении нитей.
Потом я вернулась к древним, пораженная смелостью, далеко не свойственной их потомкам XX века, по большей части лишенным чести и чувства юмора. Торгашам и трусам, короче говоря. Я прерывала чтение каждый раз, когда мысль поражала меня своей точностью или от спокойного бесстыдства фразы перехватывало дух. Признаюсь: я смеялась во все горло и вздрагивала от смущения. Но я решила писать так же: свободно, без ханжества, с ясной головой и трепещущей маткой.
* * *
Я высадилась в Танжере через восемь часов пути. Это не было прихотью. Моя жизнь катилась прямо к катастрофе, словно неуправляемый катафалк, и, чтобы спасти ее, выбора не оставалось — только прыгнуть в поезд, что отходит каждый день от станции «Имчук» ровно в четыре утра. Я слышала пять лет, как поезд подходит, гудит и отходит, но у меня не хватало смелости перейти улицу и перешагнуть низкий штакетник, чтобы покончить с презрением и всем, что мучило меня, как гнойник.
Накануне я всю ночь глаз не сомкнула, в лихорадке, с замирающим сердцем. Часы шли, привычные звуки сменяли друг друга: кашель и плевки Хмеда, лай двух собак, стороживших двор, хриплый крик петуха, не ко времени вздумавшего проснуться…
Перед призывом на фаджр,[2] я вскочила, набросила хлопковый хаик,[3] выглаженный два дня назад у Арем, моей соседки-портнихи, единственной в радиусе тридцати километров отсюда, у кого был утюг на углях. Потом вытащила узелок, припрятанный в кувшине для кускуса, погладила собак, которые, подбежав, стали обнюхивать меня, в два прыжка миновала улицу и заскочила в последний вагон, где было почти совсем темно.
Билет мне купил зять, а сестра Найма сумела передать его тайком, спрятав в упаковку багриров.[4]
Контролер, заглянувший в купе, прокомпостировал билет, опустив глаза, не смея ни на секунду задержаться, чтобы меня рассмотреть. Наверное, он спутал меня с новой женой дяди Слимана, которая носит чадру и любит подражать горожанкам. Если бы он узнал меня, то высадил бы из поезда и доложил мужним родственникам, а те утопили бы меня в колодце. Сегодня же вечером он расскажет о случившемся своему другу, учителю Иссе, отмахиваясь от мух, кружащих вокруг стакана с холодным и горьким чаем.
Купе оставалось пустым до Замы, где поезд стоял не менее четверти часа. Вошел толстый господин с бендиром[5] и двумя женщинами, одетыми в синие с красным мельи,[6] покрытыми татуировками и увешанными украшениями. Они стали шептаться, пряча рот за аджарами,[7] тихонько хихикать, но потом, осмелев, заговорили громче, потому что рядом не было незнакомых мужчин. Вскоре господин вынул бутылочку из кармана джеллабы, сделал три глотка подряд, долго гладил свой бендир и наконец заиграл веселый мотивчик, в котором было что-то непристойное, — я часто слышала, как кочевники пели эту песню во время жатвы.
Женщины сразу начали танцевать, игриво подмигивая мне, и при каждом движении бедрами задевали грудь музыканта бахромой своих радужных поясов. Я, наверное, обидела их своим суровым видом — весь остаток пути они не обращали на меня внимания.
Я ни минуты не скучала до самой Меджелы, где троица вышла, гомоня и пьяно покачиваясь, — наверное, отправлялись на празднование какой-нибудь богатой свадьбы.
До Танжера понадобилось ехать еще два часа автобусом. Город начался с береговых утесов, белых домиков и мачт кораблей у набережной. Мне не хотелось ни есть, ни пить. Я только боялась. Надо ли уточнять, что себя самой.
Был пасмурный вторник, из пустыни дул сильный ветер — аджадж, несущий головную боль и желтуху, ветер, бесчинствующий только в сентябре. У меня при себе было тридцать дирхамов — целое состояние, и я вполне могла бы остановить одно из черно-зеленых такси, мелькавших на нарядных улицах Танжера, города, холодного с виду, что бы там ни говорил мой старший брат, когда возвращался в деревню и привозил ткани для отца. Я всегда подозревала, что Хабиб привирает, чтобы приукрасить правду в подражание всем жителям Имчука, обожающим байки, крепкое вино и шлюх. В Учетном реестре, который ведет Всевышний, мужчины, без сомнения, записаны в графу под названием «Хвастуны».
Но я не стала брать такси. У меня был адрес тетушки Сельмы, нацарапанный на листке клетчатой бумаги, вырванном из тетради моего племянника Абдельхакима, который покатался в вечер моей свадьбы по супружескому ложу, чтобы избавить от сглаза и обеспечить наследника вонючему хорьку — моему мужу.
Выйдя из автобуса, я пошатнулась, ослепленная солнцем и клубами пыли. Грузчик, сидевший, скрестив ноги, под тополем, посмотрел на меня с глупым видом. У него была грязная феска и шарф в пятнах от жевательного табака. Дорогу я спросила у него, уверенная в том, что бедняк не станет придираться к женщине в чадре и не позволит себе ей досаждать.
— Улица Правды, говоришь? Ну, не знаю, сестренка!
— Мне сказали, что она совсем рядом с Мулей-Абдеслам.
— Это недалеко отсюда. Идешь по бульвару, потом проходишь через Гранд-Сокко и возвращаешься в центр города. Там точно кто-нибудь подскажет, где эта улица.
Он был из деревни, мой кровный брат, и от выговора уроженца бледа у меня сделалось тепло на сердце. Значит, в Танжере тоже звучит жаргон затерянных поселений. Я неуверенно сделала несколько шагов в направлении, указанном грузчиком, и вдруг какой-то молодой человек, одетый в синий комбинезон кочегара, в феске такого же цвета с гордым видом заступил мне дорогу:
— Не бойся. Я слышал, как ты спрашивала дорогу у Хасуны-грузчика. Я местный, могу проводить тебя по адресу, который ты ищешь. Знаешь, Танжер — опасный город, здесь такие красивые женщины, как ты, никогда не ходят в одиночку.
Застигнутая врасплох, обезоруженная его смелостью, я не знала, что ответить. Две трети моего лица были скрыты чадрой, и я испепелила его гневным взглядом. Он расхохотался:
— Не смотри на меня так, а то сейчас упаду замертво. Ты только что из деревни. Это ясно, как солнце на небе. Я просто провожу тебя. Не могу же я позволить улийе[8] расхаживать по Танжеру без защитника. Ты не обязана мне отвечать. Только иди за мной, и алик аман Аллах — ты под защитой Аллаха.
И я пошла за ним, ведь делать было нечего. Я утешала себя тем, что всегда смогу закричать, вздумай он полезть ко мне, привлечь внимание прохожих или обратиться к одному из регулировщиков уличного движения, затянутых в форму с блестящими галунами. На самом деле мне было не так уж страшно. По сравнению с тем, что я посмела сесть в поезд, убегая от мужа, все остальные проявления смелости казались детской игрой.
Украдкой посматривая на мужчину, идущего впереди, и убедилась, что он красив и статен. Видимо, он мой ровесник — шагает гордо, как бойцовый петух. Он ни разу не обернулся, но я чувствовала, что парень знает, что я смотрю на его широкие плечи, зачарованная его мужественностью. Странное чувство растекалось по моим жилам: наслаждение нарушением запретов в городе, где я никого не знала и где никто не знал меня. Я подумала даже, что свобода пьянит сильнее, чем весна.
Мне трудно было сосредоточить взгляд на моем проводнике, так широки показались улицы и так величественны платаны. Всюду кафе — на террасах сидят мужчины в джеллабах и европейских костюмах. Не раз я чувствовала, как ноги у меня подкашивались под настойчивыми взглядами, словно приподнимавшими чадру цвета свежего масла, надетую на городской манер. Хоть Танжер и поражал своими зданиями, мужчины показались мне во всем похожими на тех, которые остались в Имчуке барахтаться в навозе и гонять мух.
Минут через двадцать ходьбы парень свернул налево, потом пошел по переулку. Переулок был узкий, как кишка, он тянулся вверх и вверх, кружа направо и налево. Мне ужасно захотелось пить в этом темном туннеле, куда я протискивалась вслед за своим безымянным проводником.
Дойдя до входа в медину, он остановился. Здесь было светло; царила полная тишина, если не считать, что издали доносились отзвуки строк Корана, их читал нараспев хор детских голосов. Мой проводник сказал, не оборачиваясь: