Я понятия не имею, в какие тяжкие я пустился бы дальше, если бы в эту минуту не появилась консьержка. Она знала меня в лицо и кивнула — не слишком любезно. К Артуру ходили явно не самые приятные, с ее точки зрения, люди. А после визитов пристава о доме и вовсе, вне всякого сомнения, пошла дурная слава.
— Если вы ищете своего друга, — она как-то не по-хорошему старательно сделала особый акцент на последнем слове, — то вы опоздали. Он уехал.
— Уехал?
— Так точно. Два дня назад. Квартира сдается. А вы что, не знали?
Должно быть, мина смятения на моем лице была настолько комичной, что она — этак через губу — добавила:
— Вы не единственный, кого он не поставил об этом в известность. Тут таких уже с дюжину приходило. Что, денег вам остался должен?
— Куда он уехал?
— Вот уж не знаю, да и мне-то какое дело? Заходит сюда этот его повар, забирает почту. Вот у него и спросите.
— Не могу. Я не знаю, где он живет.
— Ну, тогда ничем не могу вам помочь, — сказала консьержка с каким-то злобным удовлетворением.
Должно быть, Артур редко давал ей на чай. — Почему бы вам не обратиться в полицию?
С этим заключительным аккордом она скрылась в своей кабинке и захлопнула дверь. Я медленно пошел вниз по улице, чувствуя внутри нечто вроде оцепенения.
Однако ответ на свой вопрос я получил довольно скоро. На следующее же утро пришло письмо с обратным адресом одной пражской гостиницы:
Дорогой мой Уильям!
Пожалуйста, не держите на меня зла. Я был вынужден уехать из Берлина крайне спешно и втайне, что само по себе никак не позволило мне с Вами снестись. Та маленькая операция, о которой я Вам говорил, оказалась, к сожалению, нимало не удачной, и доктор мне прописал немедленную перемену климата. И в самом деле, берлинская атмосфера сделалась в последнее время настолько нездоровой, и в особенности для людей моего склада, что останься я еще хотя бы на неделю — и мне почти наверняка не удалось бы избежать опасных осложнений.
Я продал свои лары и пенаты, а выручку по большей части вынужден был принести в жертву требованиям разнообразных моих приспешников. Впрочем, я не жалуюсь. Все они, за единственным исключением, служили мне верно, а что заработано честным трудом, то заработано. Что же касается этого единственного исключения, то я не желаю более осквернять своих уст его гнусным именем. Достаточно сказать, что он был и остается отъявленнейшим мерзавцем и вел себя соответственно.
Здешнюю жизнь я нахожу весьма приятной. Кухня вполне приличная; пусть она и не столь хороша, как в моем любимом и несравненном Париже, куда я и намереваюсь в следующую среду направить свои усталые стопы, но все же мною лучше всего того, что способен предложить этот варварский Берлин. Не приходится жаловаться и на отсутствие утех, связанных с прекрасным и жестоким полом. И я уже распускаю листики, я расцветаю под благостным воздействием удобств цивилизации. И до того, право слово, распустился, что в Париж, боюсь, прибуду едва ли не без всяких средств к существованию. Но это не важно. Мамона грехов человеческих, вне всякого сомнения, с готовностью примет меня в своем обиталище, и если не обеспечит меня на веки вечные, то по крайней мере даст возможность осмотреться и прикинуть, что к чему.
Пожалуйста, передайте мой самый — по-братски — горячий поклон нашему общему другу и прибавьте на словах, что по прибытии я непременно выполню все его многочисленные поручения.
Не задерживайтесь с ответом — порадуйте меня своим неподражаемым остроумием.
С чем и остаюсь, искренне Ваш
Артур.
Первым делом я — быть может, без должных на то оснований — разозлился. Мне пришлось признаться себе в том, что чувство, которое я испытывал к Артуру, было в значительной степени чувством собственника. Он был моим открытием, он должен был принадлежать мне безраздельно. Я был страшно обижен: как старая дева, от которой сбежала кошка. Нет, так все-таки нельзя, просто глупо с моей стороны. Артур — сам себе голова и совершенно не обязан отчитываться передо мной в своих поступках. Я, словно родитель, склонный потакать своему ненаглядному чаду, начал подводить под его поведение разумные доводы и, естественно, нашел таковые в избытке. Разве не было ему свойственно определенное благородство? Вынужденный жить в состоянии едва ли не круговой обороны, он тем не менее справлялся со всеми своими неприятностями исключительно в одиночку. Он старательно избегал вовлекать меня в возможные — ожидаемые в будущем — проблемы с властями. В конце концов, сказал он себе, я уеду из этой страны, но Уильяму-то придется остаться здесь и зарабатывать свой хлеб; я не имею права потакать своим личным чувствам за его счет. Я живо представил себе, как Артур в последний раз идет быстрым шагом по нашей улице: с потаенной болью бросает взгляд вверх, на окно моей комнаты: колеблется: печально бредет прочь. Кончилось все это тем, что я сел и написал ему письмо, милое и непринужденное; я не стал задавать вопросов, да и вообще, постарался избежать каких бы то ни было оговорок, способных одного из нас скомпрометировать. Фройляйн Шрёдер, которую новость об отъезде Артура весьма расстроила, добавила длинный постскриптум. Он не должен забывать о том, писала она, что есть в Берлине дом, где ему всегда будут рады.
Любопытство мое осталось, мягко говоря, неудовлетворенным. Логичнее всего было бы расспросить обо всем этом Отто, но — где его искать? Я решил для начала зайти к Ольге. Насколько мне было известно, Анни снимала там комнату.
В последний раз я видел Ольгу во время той самой вечеринки, в середине новогодней ночи; однако Артур, который время от времени между делом к ней заходил, достаточно много мне о ней рассказывал. Подобно большинству людей, умудрявшихся даже в тогдашние лихие времена как-то сводить концы с концами, она была дама на все руки. «Если не слишком деликатничать», — как любил говаривать Артур, она была сводней, торговала кокаином и занималась скупкой краденого; кроме того, она сдавала жилье внаем, стирала и под настроение замечательно вышивала. Артур показал мне однажды салфетку, которую она вышила ему в подарок на Рождество: это было настоящее произведение искусства.
Дом я отыскал без всякого труда и прошел через арку во внутренний дворик. Он был глубокий и узкий, как поставленный на попа гроб. Причем поставлен этот гроб был вверх ногами, поскольку чем выше был этаж, тем заметней выдавались навстречу друг другу фасады. На самом верху серый квадрат неба был схвачен решеткой из массивных деревянных балок, которые, перекрыв двор, выступали в роли распорок. Здесь же, внизу, куда даже в ясный летний полдень никак не доходили солнечные лучи, царил глубокий полумрак, как в горном ущелье. Три стороны двора глядели окнами; с четвертой высилась бесконечная глухая стена высотой около восьмидесяти футов, чья отштукатуренная поверхность вздулась пузырями и полопалась, оставив незаживающие, забитые печной сажей язвы. У подножия этого жутковатого обрыва стояла чудная маленькая будка — вероятнее всего, наружный нужник. Рядом с ней лежала сломанная тачка с одним колесом и висело отпечатанное типографским способом объявление, выцветшее до полной неудобочитаемости, с указанием часов, когда обитателям многочисленных здешних квартир разрешалось выбивать ковры.
На лестнице даже сейчас, в середине дня, было темным-темно. Спотыкаясь и считая этажи, я поднялся наверх и постучал, очень надеясь, что не ошибся дверью. Послышался шорох тапочек, звякнули ключи, и дверь приоткрылась, самую малость, насколько позволяла накинутая цепочка.
— Кто там? — спросил женский голос.
— Уильям, — сказал я.
Имя не произвело ровным счетом никакого впечатления. Дверь задумчиво дрогнула и начала закрываться.
— Друг Артура, — торопливо добавил я, пытаясь сделать так, чтобы мой голос вызывал доверие. Собеседницы своей я не видел совершенно: в квартире было хоть глаз коли. Такое впечатление, что говоришь в исповедальне со священником.
— Погодите минутку, — сказал голос.
Дверь закрылась, и тапочки заширкали куда-то прочь. Потом, судя по звуку шагов, вышел кто-то другой. Дверь снова отворилась, и в узкой прихожей зажегся свет. На пороге стояла Ольга, собственной персоной. Ее могучее тело было завернуто в кричаще яркое кимоно, и она носила его с достоинством жрицы, облаченной в ритуальные одежды. Я совершенно забыл, какая же она в действительности огромная.
— Ну? — сказала она. — Вам чего?
Она меня не узнала. И имела все основания принять меня за сыщика. Тон у нее был агрессивный и резкий; ни малейшего следа неуверенности или испуга. Своих врагов она привыкла встречать в полной боевой готовности, сколько бы их ни оказалось. Взгляд ее холодных голубых глаз, неусыпно бдительных, как у тигрицы, скользнул поверх моего плеча в сумеречный колодец лестницы. Она проверяла, нет ли за моей спиной кого-то еще.