Репортеры, специализирующиеся на убийствах, и авторы джазовых песенок безнадежно девальвировали немецкий язык. Словарь газетной брани (предатель, лакей Версаля, свинья и убийца, марксистский жулик, гитлеровская зараза, красная чума) стал напоминать — из-за частотности употребления — те общеобязательные формы вежливости, которые в ходу у китайцев. Слово Liebe, воспарив над языком Гёте, не стоило теперь и поцелуя шлюхи. Весна, луна, юность, розы, девушка, милый, сердце, май — этой обесцененной до последнего предела монетой торговали теперь сочинители бесчисленных танго, вальсов и фокстротов, те, кто всегда готов был предложить вам выход — к счастью, сугубо частному. Найди себе славную крошку, советовали они, и позабудь о кризисе, не обращай внимания на безработных. Лети, тянули они за рукав, лети на Гавайи, в Неаполь, в Никогда-На-Свете-Вену. Хугенберг,[30] который стоял за «УФА»,[31] подавал публике национализм на любые вкусы. Он выпускал на экраны эпические батальные полотна, фарсы из солдатской жизни и оперетты, где веселые проделки военной аристократии начала века были переодеты по вкусу 1932 года. На него работали великолепные режиссеры и операторы, которым приходилось цинически пускать весь свой талант на то, чтоб показать, как прекрасны цепочки пузырьков в шампанском и как играет на шелке яркий свет ламп.
И каждое утро во всем этом огромном, сыром, безотрадном городе и в притулившихся к нему по окраинам колониях сколоченных из ящиков лачуг просыпались молодые люди, просыпались, чтобы хоть как-то скоротать еще один пустой, без смысла и без работы день; они отправлялись торговать шнурками, попрошайничать, играть в шашки в зале биржи труда, околачиваться возле общественных уборных, открывать дверцы авто, ворочать на рынках клети с товарами, сплетничать, слоняться по улицам, воровать, подслушивать, о чем говорят на бегах маклеры, докуривать на двоих подобранные в канавах бычки, петь народные песни во дворах и в вагонах подземки на перегонах между станциями. После Нового года выпал снег, но не лег; о заработке на расчистке улиц можно было забыть. Лавочники вызванивали каждую монету о прилавок, опасаясь фальшивомонетчиков. Астролог фройляйн Шрёдер предсказывала конец света. «Послушай, — говорил мне Фриц Вендель между двумя глотками коктейля в баре отеля „Эдем“, — мне плевать, если эта страна ударится в коммунизм. Тогда, по крайней мере, нам придется ампутировать все лишние идеи. Ну и хрен бы с ними, а?»
В начале марта стали появляться агитационные плакаты к президентским выборам. Готическая вязь под портретом Гинденбурга откровенно взывала к религиозным чувствам: «Он был верен вам; сохраните и вы в Него веру». Нацисты умудрились выдумать формулу, которая разом и отсылала к этой достопочтенной иконе, и позволяла избежать обвинения в святотатстве: «Уважьте Гинденбурга; голосуйте за Гитлера».[32] Отто и его товарищи, вооружившись ведерками с краской и кистями, каждую ночь отправлялись в опасные экспедиции. Они взбирались по отвесным стенам, карабкались по крышам, пробирались в заколоченные досками проемы, стараясь при этом не попасться на глаза полиции и патрулям СА.[33] А на следующее утро прохожие лицезрели в каком-нибудь видном и совершенно, казалось бы, недоступном месте бесстыднейшим образом намалеванное имя Тельмана. Отто снабдил меня пачкой маленьких листовок с клейкой оборотной стороной: «Голосуйте за Тельмана, кандидата рабочих». Я носил их в кармане и, если меня никто не видел, наклеивал на двери и витрины магазинов.
Брюннинг говорил на митинге во Дворце спорта. Мы должны голосовать за Гинденбурга, сказал он нам, и тем спасти Германию. Он делал резкие увещевательные жесты; в свете юпитеров отчаянно сверкали его очки. Б голосе у него дрожала сухая академическая страстность. «Инфляция», — пугал он, и аудиторию бросало в дрожь. «Танненберг»,[34] — напоминал он благоговейно: засим следовали продолжительные аплодисменты.
Байер говорил в парке, в самый снегопад, с крыши фургона; крошечная фигурка с непокрытой головой жестикулирует над огромным волнующимся морем лиц и знамен. За ним возвышался холодный фасад Замка; и, в линию вдоль каменной балюстрады, ряд за рядом молчаливых вооруженных полицейских. «Посмотрите на них, — кричал Байер. — Вот бедолаги! Как только не стыдно заставлять их часами стоять на улице в такую погоду. Впрочем, о чем это я; на них ведь прекрасные теплые шинели, нарочно, чтобы они не мерзли. Кто снабдил их этими шинелями? Мы. Разве не мило с нашей стороны? А кто снабдит теплыми пальто нас самих? Задайте мне вопрос полегче».
— Итак, у нашего старого друга опять прошел все тот же фокус,[35] — сказала Хелен Пратт. — Я так и знала. Поспорила на него с этими бедными дурачками в конторе и выиграла десять марок.
Была первая среда после выборов, и мы стояли на платформе на вокзале Цоо. Хелен пришла проводить меня на поезд, я ехал в Англию.
— Да, кстати, — сказала она, — а что стало с тем странным типом, которого ты как-то вечером приволок с собой? Моррис, так кажется?
— Норрис… я не знаю. Сто лет о нем не слышал.
Странно, что она о нем спросила, потому что буквально минуту назад я и сам подумал об Артуре. Он всегда ассоциировался для меня именно с этой станцией. Скоро минет шесть месяцев, как он уехал, а было все как будто на прошлой неделе. Как только доберусь до Лондона, решил я, напишу ему длинное письмо.
Однако написать я ему так и не написал. Не знаю даже почему. Настроение было ленивое, а погода вдруг переменилась, и стало тепло. Я часто думал об Артуре; настолько часто, что переписка и в самом деле казалась лишней. Было такое впечатление, словно мы с ним состоим в телепатической связи. А потом я и вовсе уехал на четыре месяца за город и слишком поздно спохватился, что открытку с адресом оставил в Лондоне, в каком-нибудь ящике стола. Впрочем, это все равно не имело особого значения. Вероятнее всего, к этому времени он уже лет сто как успел уехать из Парижа. Если не загремел в тюрьму.
В начале октября я вернулся в Берлин. Старая добрая Тауэнцинштрассе ничуть не изменилась. Из окошка такси, по дороге с вокзала, я заметил нескольких нацистов в униформе СА: запрет отменили.[36] Они деревянной походкой вышагивали вдоль по улицам, и пожилые мужчины в штатском восторженно их приветствовали. Еще несколько штурмовиков стояли на углах, погрохатывая коробками для сбора пожертвований.
Я взобрался по знакомой лестнице. И прежде чем успел нажать звонок, навстречу мне, распахнув объятия, выбежала фройляйн Шрёдер. Должно быть, видела из окна, как я подъехал к дому.
— Герр Брэдшоу! Герр Брэдшоу! Герр Брэдшоу! Ну наконец-то вы к нам вернулись! Честное слово, дайте-ка я вас обниму! До чего приятно вас видеть! А как вы за это время изменились.
— А как у вас здесь шли дела, фройляйн Шрёдер?
— Ну… в общем-то, жаловаться не приходится. Вот летом было совсем туго. А теперь… Ну входите же скорее, герр Брэдшоу, у меня для вас сюрприз.
Она с ликующим видом провела меня за собой через прихожую и театральным жестом распахнула дверь в гостиную.
— Артур!
— Мой дорогой Уильям, добро пожаловать в Германию!
— Я и понятия не имел…
— Герр Брэдшоу, а я вам говорю, что вы выросли!
— Что ж… что ж… снова как в старые добрые времена. Берлин стал похож на самого себя. Мне кажется, стоит пройти ко мне в комнату и выпить по маленькой в честь возвращения герра Брэдшоу. Надеюсь, вы тоже составите нам компанию, фройляйн Шрёдер?
— Ах… как это мило с вашей стороны, герр Норрис, право слово.
— Только после вас.
— Нет уж, прошу.
— Что вы, что вы, как можно.
И прежде чем эта парочка все-таки минула дверь, было еще немало вежливых протестов и поклонов. Судя по всему, близкое знакомство никак не сказалось на их манере общения. Артур был все так же галантен, а фройляйн Шрёдер — все так же кокетлива.
Большой, выходящей окнами на улицу спальни было не узнать. Артур передвинул кровать в ближайший к окну угол, а диван — ближе к печке. Пахнущие пылью горшки с папоротниками исчезли, как и бесчисленные вязаные крючком салфетки на туалетном столике и металлические собачки на книжном шкафу. Не было видно и трех ярких фотохромных картинок с купающимися нимфами; на их месте висели те самые три офорта, которые я привык видеть в гостиной у Артура. А умывальник отныне скрылся за изящной лаковой японской ширмой, которая когда-то стояла в коридоре квартиры на Курбьештрассе.
— Те обломки, — Артур проследил за направлением моего взгляда, — которые мне, по счастью, удалось спасти после кораблекрушения.
— А теперь, герр Брэдшоу, — вставила фройляйн Шрёдер, — скажите мне, только, чур, как на духу. Герр Норрис утверждает, что нимфы, которые у меня здесь висели, были уродливые. А мне они всегда казались очень даже миленькими. Конечно, я понимаю, многие сейчас сочли бы их старомодными.