Слава Швец (santagloria)
Четыре короткие встречи
Темный переулок у римского вокзала, до ближайшего фонаря — как до выстрела в спину. Паркую скутер у грязного бара, на самой границе неопрятного светового пятна, растекающегося из открытой двери, словно помои плеснули. До поезда семь минут, успеть бы добежать, топотком по серому, в родинках жевательной резинки полу: купить в табачном киоске билет, ах, успею, коль не будет сползать так больно с плеча рюкзак, коль заснет машинист, коль (нет, если) перестанет капризничать и застегнется противоугонка.
«Zdravstvui-te» — слышу. Темный силуэт против света, не рассмотреть.
«Cosa с'е?» — говорю равнодушно в темноту. Худой, оборванный старик перекладывает из руки в руку костыль, переходит на итальянский: «Вы ведь русская?» — «Да», — отвечаю и ныряю снова за колесо. Противоугонка все не пристегивается. «Моя Наденька тоже была русская. Она все меня учила говорить, вечером приду домой, а она: „Пойдем-ка за morozhenoe“, — и так под локоть меня брала, вот так — видите, как? И мы с ней шли. Очень ей нравилось ходить за morozhenoe. А потом я к ней в гости ездил, был на Krasnaya Ploschad, и дома у них был, дома у них над кроватью висел ковер с оленями». — Он улыбается радостно и виновато. Рука с костылем дергается, от этих рывков кажется, что старик борется со живой, длинношеей птицей.
Я поднимаюсь и, поправляя сползающий рюкзак, молча смотрю на него. Понимает немой вопрос, улыбается еще жальче: «Потом вот авария, видите, у меня рука, вот тут, и костыль… Такая она была у меня, Наденька…»
«Вы простите, мне пора, а то я на поезд опоздаю».
«Конечно, конечно, идите! Do svidannia! Удачи!»
«До свидания!» — говорю, убегая прочь по темной брусчатке. Рюкзак сползает вниз и повисает на локте.
Удачи.
В поезде не работает кондиционер, оттого сиденья шершавы, подлокотники липки. Вагон почти пуст; только группа подростков гогочет у тамбура о чем-то своем, молодом и веселом, да сзади сопят и листают газету. Со своего места от окна я вижу лицо только одного пассажира, женщины лет сорока. Она сидит напротив и вглядывается в темноту так, как будто читает очень мелкий шрифт.
Мягко качает и перестукивает, мелькают редкие фонари. Проваливаюсь в дрему, но вот тормозит, дергает, предвещая очередную остановку. Открываю глаза, пытаюсь разобрать название станции и тут же отшатываюсь от ослепительного фейерверка. Разноцветные огни (красный, синий, лиловый) взлетают с дальней платформы вверх, напухают шарами, рассыпаются искрами.
Поезд трогается, а я все выглядываю в окно, прижимаясь лбом к стеклу, пока не погаснет, не исчезнет последний отблеск, а потом откидываюсь на спинку кресла.
Женщина напротив отрывает от окна абсолютно счастливый, дрожащий взгляд, а потом говорит мне одними губами: «Он живет здесь. Он знает, что я всегда возвращаюсь домой на этой электричке. Он… он меня очень любит».
Мы стоим в очереди у ворот и похожи на овец в загончике. Периодически кто-то переступает с ноги на ногу и трясет колокольчиком — мобильным на шее, проверяя, сколько еще минут осталось. Невыносимо душно, но отойти нельзя, иначе твое место займут, и неизвестно, успеешь ли взять номерок — после обеда отдел регистрации актов гражданских состояний открывается всего на два часа. Пытаюсь скрутить на весу сигарету, но машинка сломана, рассыпается табак. Пересчитываю оставшееся время, достаю айпод. Еще двадцать минут. Еще десять. Пять. Снимаю наушники.
«Потерпи, сокровище мое, сейчас мама отдаст тете бумажку, и мы пойдем в бассейн, там Паоло и ребята, покажешь им новые очки для плавания, и они не будут над тобой больше издеваться».
«… Повторяю еще раз, нотариус будет ждать в четверг, приготовь контракт о передаче и дай этому идиоту подписать доверенность! Нет, все кончено, я туда не приду, пусть сам…»
«Я люблю его, но я его не понимаю. Сабрина, ты же знаешь, я сама не сахар, но мне не нужны его тараканы в голове, я пытаюсь наладить собственную жизнь, а он что делает?!! Он берет разводной ключ, выбивает все стекла в моей машине, а я…»
Маленькие и большие теплые пятна, маленькие и большие области повышенной чувствительности, ямочки, впадинки и шрамы. Белые бумажки с печатями и марками, лейкопластырь для внутренних мозолей.
Три. Две. Одна. Створки ворот открываются, пропуская толпу, вот захлестнуло ступени, коридор, закружило водоворотами у лестницы. Очередь у машинки с номерками — кнопка западает, машинка тупит и медлит, ее жмут и терзают нервные пальцы. Номерок.
В пятом окошке меня ждет пожилая женщина с пышной укладкой и в очках с роговой оправой. Листает документы. «А почему вы не взяли фамилию отца?»
(Усесться с ногами на прилавок у окошка, нагнуться доверительно к толстому стеклу и рассказать в маленький микрофон всю жизнь, год за годом, тихо и неспешно, а она там, с той стороны, подопрет руками голову, будет вздыхать, улыбаться или хмуриться в ответ.)
«Я вам завтра донесу перевод и сертификаты о смене фамилий, хорошо?» — «Хорошо».
«Все?» — «Да».
Узенькая полоска бумажки с печатью просвечивает на солнце и действительно напоминает лейкопластырь.
В офисе ждут, хоть я и предупредила, что опаздываю. Несусь на скутере, стараясь наверстать, но желтый зажигается не вовремя, и я пролетаю светофор на красный, едва разминувшись с юношей. Он что-то орет мне вслед, я поднимаю ладонь и ору ему «Извини», а потом несусь дальше, кляня собственную беспечность.
Метров через пятьсот меня догоняет все тот же черный скутер, и тот же юноша на ходу взмахивает бумажником, прижимая к обочине, давая понять, чтоб остановилась. Мелькает жетон полиции. Останавливаюсь. Он тормозит рядом.
«Ну и куда ты несешься?»
«Я прошу прощения, но я ужасно опаздываю».
Смотрите укоризной, потом отчитывает, как маленькую: «Посмотри на себя, я вот в джинсах, даже если что, мне не будет больно, а ты… — Переводит взгляд на легкое-легкое платье. — У тебя все ноги голые, разобьешь все в кровь».
«Ты прав. Извини, у меня дурацкий день».
«Смотри. В следующий раз, когда несешься на красный, всегда трезво оценивай, сможешь ли разминуться. Если не уверена — лучше не рискуй».
Он младше меня лет на пять, а выглядит так, как будто старше на десять, гладкая смуглая кожа, серьезный и озабоченный взгляд.
«И будь осторожнее».
«Спасибо».
«Пока».
«Пока».
Он срывается с места и исчезает за машинами.
Поправляю платье. Солнце скачет в ветках платанов, дрожит маревом, пляшет зайчиком в пустой бутылке у обочины.
Зачем он догонял меня, ему же было совсем в другую сторону.
Просто для того, чтоб позаботиться о глупой, еле успевшей проскочить.
Небо мое, ты говоришь со мной подчас такими теплыми, внезапными голосами.
Алиса-Василиса Баргман (Tushka)
Ведьмы под дождем
Память вообще странная штука. Казалось бы, это событие останется с тобой навсегда, но проходит время, и ты видишь его, как через мутный иллюминатор. Какие-то фигуры на секунду возникают из небытия и исчезают, и ты не успеваешь различить их лица. Или, сосредоточившись, ясно видишь одного человека, но события вокруг погружаются в сумрак. И эта внутренняя игра света становится второй биографией, более реальной, чем внешняя. Потому что каждая такая световая вспышка побеждает время, показывая, что его нет.
Дело было в 1988 году. Впервые в жизни я ехала за границу. В Польшу. Все началось с того, что я пошла покупать билеты на поезд. Билеты на поезд за границу продавались только в кассах у гостиницы «Москва». Я приехала к шести утра. Перед кассой клубился народ всех цветов радуги. Мне тут же выдали номер 79, и я тихо осталась стоять в очереди. Очередь состояла из студентов всех стран Латинской Америки и не только. Первые студенты предусмотрительно заняли очередь еще с вечера и там же и ночевали. Всех смыло водой, и народ с разными акцентами обсуждал, что, мол, в Боливии также водой разгоняли демонстрацию студентов, и на Берегу Слоновой Кости, и в Колумбии. Беседа текла, как ручеек.
В 10 утра кассы открылись и обнадежили нас заявлением, что сегодня примут только 25 человек. Я стала набираться опыта у более подкованных товарищей в плане, как там ночевать на ступеньках и чем поддерживать силы. И вдруг. Вдруг ко мне подошел индеец. Натуральный индеец с жесткими волосами с синим отливом, раскосыми глазами и кожей цвета красноватой охры. Первое, что он сделал, — отвел меня в сторону и спросил: «Семнадцатой быть хочешь?» Я возмущенно насторожилась. Тогда он спросил: «Какой у тебя номер? 79? А у меня есть лишний 17. Ты тогда сегодня пройдешь». Как честный человек, я немедленно поинтересовалась: «А почему именно я? Здесь куча девушек из Латинской Америки, и вообще». Ответ лишил меня дара речи: «Еврей еврею должен помогать». После чего он показал мне золотой магендавид. «Ну, хорошо. А как ты понял, что я еврейка?» — «Я видел тебя как-то у синагоги». Тогда для меня это был культурный шок. То есть я знала, что евреи бывают разные. Но не предполагала, что настолько. Пабло был родом из Эквадора, семь лет учился в Питере в консерватории по классу скрипки, поэтому русский знал в совершенстве. Три часа промчались незаметно в обсуждении судьбы еврейского народа. При непосредственном подходе к кассам Пабло сказал: «Не забудь. Твоя фамилия в списках Гантварг». — «Ага», — заметила я меланхолично. «А зовут меня Лена». И вот тут у него случился легкий катарсис. Дело в том, что Лена Гантварг была моей очень хорошей подругой, и вечером мы как раз обсуждали невозможность моего присутствия на вечеринке у нее дома. А Пабло учился с ней в одной группе. Таким образом, благодаря ней билеты я купила за несколько часов, что считалось чудом. Лены уже давно нет, а с Пабло мы потерялись в 90-м году. Я часто его вспоминаю. У него была дивная подружка в Питере. Он ее очень любил и жаловался: «Ты понимаешь, Алиска, я ей сказал, что хочу семнадцать детей». А она мне отказала. Я ради нее на все готов. Я ей сказал: «Хорошо. Давай только тринадцать». А она все равно не хочет. Ну, объясни ты мне, почему? Она меня не любит?