Но она продолжала повторять: «Ты мрачный, признайся, что ты мрачный?» Этим она меня дразнила или хотела вернуть к реальности. Мэйбилин говорила: «Ты мрачный, признайся, что ты мрачный» — и брала меня под руку так, что ее грудь касалась меня. Сегодня я прекрасно понимаю, почему хотел, чтобы она заменила слово «мрачный» на «унылый»: это попытка себя обмануть. Но когда Мэйбилин так говорила, она была права.
Так случается, что судьба, подкарауливающая нас за углом, заключается в одном-единственном слове или выражении. Накануне мы планировали вечером покататься на лодке, в шесть часов я позвонил ей из автомата и с удовольствием услышал крик ее квартирной хозяйки: «Maybelene, there’s somebody on the phone for you!»[139] Несколько секунд ожидания, и ее голос на другом конце провода, по тону которого было ясно, что, спускаясь по лестнице, она была уже уверена, что это я, а мне это нравилось. Я сообщил, что вечером не получится покататься на лодке, так как «Анхор» сегодня закрыт, а затем добавил, что ничего не поделаешь.
Она молчала, я не понимал почему, и лишь позже, когда мы встретились, я спросил об этой паузе (я никогда больше не беспокоил людей из-за таких пустяков), а Мэйбилин ответила, что она не любит это выражение — какое выражение? — «ничего не поделаешь», особенно когда его произношу я.
Так как я ничего не говорил, она добавила:
— Тебе не кажется, что нам не нужны никакие Монтекки и Капулетти.
— Почему?
— Мы все время натыкаемся на наши внутренние препятствия.
— Думаешь, я сам этого не знаю?
Ромео и Джульетта, как же им повезло, что они никогда не были в мрачном настроении. Возможно, это шекспировское упущение?
Так как лодочная станция «Анхор» была закрыта, мы съели по ромовой бабе в кафе рядом с католической церковью. Мэйбилин чертила геометрические фигуры на грязной бумажной скатерти и утверждала, что это аналитическая геометрия: мы вспоминали наши школьные годы. Учеба в средней школе казалась ей слишком длинной, если бы та закончилась на год или на два раньше, это никому бы не повредило.
Я смотрел на ее слегка округлый лоб под золотисто-каштановыми волосами, которые поддерживал ободок — она часто носила этот бархатный ободок, и подумал, что не могу с ним соперничать. Я мысленно назвал ее лоб business like[140]. Казалось, что она хмурится, когда становилась такой серьезной, сияние глаз больше не освещало ее лицо. На что я потратил годы? Я был хорошим учеником, с огромным количеством знаний, но сломался: в этом была вина не только школы, были и другие причины. Но эта девушка в голубом свитере своей геометрией с точностью доказывала мне, как выглядит успешное обучение, когда душа и тело развиваются как нужно, освобождая восприимчивый разум, делая его почти осязаемым. Я осмелился в этом признаться, да-да, я ей это сказал. Мэйбилин обыграла меня в настольный теннис, мы оставили наши ромовые бабы и отправились в клуб «Оверси», где нашли стол и ракетки. Зато я брал реванш, когда мы играли в дартс.
Затем она села рядом со мной на скамейку, обняла меня и прижалась щекой к моему вельветовому пиджаку с Карнаби-стрит, и я подумал, что он ей нравится. Сегодня мне кажется, что только в той одежде я по-настоящему был собой: редко встречаются вещи, которые открывают нам самих себя: рубашки, ботинки, пиджаки… их можно пересчитать по пальцам одной руки, эти детали одежды, словно сшитые для нашей жизни. Мне кажется, что только джинсы похожи одни на другие: когда в них влезаешь, появляется ощущение, что прикасаешься к бессмертию.
Мэйбилин не нравилась мысль, что нас связал счастливый случай. Это был обман, которого не существовало. Мэйбилин говорила, словно констатировала факт: «Ты меня любишь, потому что тебе больше некого любить».
Это было жестоко. Это не было ложью, нет, я просто любил ее, как никого другого, до сих пор во мне никто не смог вызвать таких чувств, какие я испытывал к ней.
«You’re wrong»[141], — сказал я. Доказательством (да, я употребил именно это слово, «доказательство») было то, что… И я ей рассказал, что произошло несколько недель назад, о той ночи с Барбарой на скамейке в церковном садике. Я искренне верил, что это ничего не значит, так как все случилось до нашей поездки в Феликстаун.
Она замерла, сказав, что наша история была ошибкой и мы должны остановиться. «Our views of life differ»[142], — утверждала Мэйбилин. Наше восприятие жизни, отношений между людьми, между мужчиной и женщиной сильно отличалось. Для нее не имело значения, было ли это до или после поездки в Феликстаун. Она не понимала, а может, понимала слишком хорошо мой образ жизни. А у меня все внутри застыло. Я ее терял и видел, как она становится чужой, хотя и сидит рядом за столиком в клубе «Оверси».
— Ты живешь… — сказала Мэйбилин. — Ты живешь…
И в этом «живешь» было что-то вроде безразличия, приговора. Она заставила меня вспомнить персонажей Сартра и Камю, которые… Ну вот… Она упрекала меня, что я доволен жизнью. Ее раздражало, что можно просто жить, как живется.
Мы, как раньше, спустились к берегу реки и пошли между цветущих дорожек. История с Барбарой проясняла прошлое наших отношений, которые Мэйбилин совсем не нравились. Мы немного запутались в хронологии. Существовала какая-то неопределенность, туманность. В глубине души разве не нужно было бесконечно разбираться с тем, что с нами происходило?
— Ты живешь… ну, ты живешь… — со вздохом повторила Мэйбилин. Этот вздох, очевидно, был прощением.
Через мгновение я почувствовал на губах вкус ее губ.
— Ну, тебе было со мной хорошо? Скажи, хорошо?
И тут же:
— Это глупо, да?
— That’s just what I’ve been keeping telling you[143].
После того как мы вышли из клуба «Оверси», я не переставал повторять, что это глупо.
— Мммм, ты живешь…
Мы много раз возвращались в деревню Мэдингли. Это не было заранее запланировано, но, когда я просыпался и видел солнечный день, sunny weather, я выбегал из комнаты и бросался к телефону миссис Джерман, чтобы позвонить Мэйбилин. Казалось, что миссис Джерман помнит счастливые дни, когда мы порой отправлялись на пикник, и сейчас, охваченная волнением, она восклицала: «Chris, I’ll get something ready for you. Сэндвичи! С ветчиной!» Я присоединился к Мэйбилин в условном месте, на горбатом мосту, она полусидела на велосипеде, поставив ногу на землю, или стояла, прислонившись к перилам, на ней были черные джинсы Levi’s и ярко-желтый свитер. Мы хотели узнать, как выглядела церковь воскресным утром. Скамьи были почти все заполнены, мы смогли найти место только в глубине. Мы пришли почувствовать атмосферу и посмотреть, как выглядит по утрам та церковь, которая нам так понравилась. На последнем ряду сидела молодая пара с ребенком около двух лет, мы не заметили их, когда вошли. Единственная вещь, в течение часа привлекавшая наше внимание, что в то время, как священник читал проповедь, делал паузы, приглашал прихожан подняться и спеть, вознося молитву, невидимый ребенок пел и не переставал петь, даже когда все сели, когда священник снова заговорил, когда снова заиграл орган. Мы постоянно слышали это пение, оно поднималось чуть ли не до самых сводов романской часовни. У ребенка был высокий и нестройный голос, он жутко фальшивил, а священник продолжал говорить, как будто не было никакого пения. Этот воздушный голос сбивался, шел в невероятных направлениях, приобретал различные тембры, властвовал над всеми остальными, которые в свою очередь запели псалмы, он парил где-то не здесь, на различных частотах; этот малыш, должно быть, был не совсем нормальным, но все были слишком воспитанными, чтобы повернуться в его сторону. Когда мы выходили, на крыльце к нам подошел преподобный отец, священник, кюре. Откровенно говоря, мы не знали, на службе какой церкви мы присутствовали. Он подошел к нам, неизвестной паре, чтобы узнать: «Do you belong to Lutherian Church?»[144] Мы ответили, что нет, и, когда смогли посмотреть вокруг, ребенка уже не было. Я сказал Мэйбилин, что, возможно, ни ребенок, ни его голос никогда не выходили из часовни. Она засмеялась: «Расскажи мне лучше “Тайну желтой комнаты”».
Если бы сегодня я мог снова поговорить с Мэйбилин о том моменте в церкви Мэдингли, я бы сказал: «Помнишь фальшиво поющего ребенка», — и я уверен, что она бы его вспомнила. Если бы он хорошо пел, то вряд ли бы мы его помнили. Именно такие чертики, вносящие диссонанс в ровную жизнь, и делают мир полноценным.
На обратном пути, около полуночи, мы пошли пешком за лодочную станцию, земля на тропинке была влажная, под темными ивами журчала вода, чувствовался аромат ночи. Конечно же, The Far East…[145]