Но все усилия Бабцева выстроить с Вовкой подобные отношения не просто остались тщетными, но завершились, увы, прямым издевательством. Какое-то время, правда, Бабцев тешил себя надеждой, что его постепенное просветительское давление, не принося видимого эффекта, все же оказывает некое внутреннее воздействие на мальца, откладывается у того в душе и скажется раньше или позже, хотя бы когда тот окончательно повзрослеет. Однако катастрофа с его причастностью к банде и судом положила иллюзиям Бабцева конец, словно ударом топора по куриной шее. Видимо, гены биологического папы оказались сильнее. Познакомившись с Вовкиным отцом поближе, Бабцев понял, откуда ноги растут. Разговор про Марс окончательно расставил все по местам.
После суда Бабцев утратил к подростку всякий интерес, кроме одного-единственного: лучшего предлога бывать в “Полудне” и наращивать, углублять, окучивать контакт с Журанковым было при всем желании не придумать.
Поэтому когда он где-то через полгода после переезда пасынка в “Полдень” вдруг ощутил, что ему просто не хватает ребенка в доме, он сначала себе не поверил. Решил, это просто дурное настроение накатило, и утром все пройдет. Потом стал надеяться, что виной всему очередной творческий простой: большая серия статей закончена, другая работа еще не началась и даже не придумалась, а в такие унылые межсезонья всегда накатывает хандра, и какая только дрянь тогда не заводится под черепом, какой только нелепой дурью не червивеют залежавшиеся мозги; но стоит только начать новую работу и увлечься ею, дурь всегда уходит – уйдет и эта.
Какое там.
Отнюдь не умного разговора с почтительно внемлющим сыном ему не хватало, нет. У них подобных разговоров и прежде не случалось почитай с тех пор, как Вовка, совсем еще маленький, слушал вообще все, что ему говорили, в том числе и популярные лекции Бабцева о бестолковой кровавой России. Страшно даже признаться: Бабцеву стало не хватать, например, лежащих на полу в углу ванной забытых нестираных Вовкиных носков. И чтобы сказать ему: слушай, ребенок, немедленно прекрати газовую атаку. А Вовка бы, как всегда, от души хлопнул себя по лбу и ответил: ух, пап, забыл! Уно моменто! И, может быть, действительно без новых напоминаний в тот же день сподобился постирать.
Да ладно, пусть не “пап”! В конце концов, он редко и только поначалу, в раннем детстве, какое-то время действительно пытался называть его папой; не прижилось. Класса с седьмого перешел на имя, а потом с фамильярностью подрастающего мужчины, ищущего хоть где возможности для самоутверждения, стал переиначивать “Валентин” почему-то на “Валенсий”; миллион раз Бабцев говорил ему: как меня зовут? напомнить? а если я тебя начну звать не Вовкой, а, например, Вилкой, тебе понравится? В конце концов отучил отчасти – но за глаза он для пасынка продолжал оставаться дурацким Валенсием и знал об этом; даже в разговорах с матерью, Бабцев слышал не раз, Вовка называл его так…
А вот если бы теперь в творческой тишине безлюдной квартиры вдруг прозвучало по-семейному: “Валенсий”, Бабцев оказался бы, наверное, счастлив.
До Бабцева ни с того ни с сего дошло, что других детей у него нет и, скорее всего, черт возьми, уже не будет.
И тогда чисто идейное неприятие Журанкова с его отвратительной имперской ностальгией и рабьей страстью к уравниловке и даже благородное стремление помешать его темным усилиям снова вооружить дремучих русских царей (называются ли они императорами, генсеками или президентами – все равно) чем-то очередным таким, что опять вскружит им головы иллюзией всемогущества и опять поманит попытаться, пролив реки невинной крови, поставить мир на колени, – все эти рыцарские чувства разом стушевались перед тупой, как мычание, ревнивой ненавистью и палящим желанием просто наносить вред.
Но поразительным образом они лишь помогали при общении с Журанковым быть внимательным, дружелюбным, добродушным…
Бабцев поражался сам себе. Оказывается, я прирожденный разведчик, думал он несколько удивленно, но – гордо. Почти самодовольно. Оказывается, чем бы он ни занимался, за что бы ни брался – у него получалось все.
И словно во что-то густое и теплое окунали его сердце всякий раз, когда во время приездов в “Полдень” он убеждался, что Вовка отнюдь не сторонится его, пожалуй, даже наоборот, общается охотно, болтает, как редко и дома с ним болтал. И Бабцев, махнув рукой на попытки просветить несмышленыша, просто слушал его, просто поддакивал или шутил, острил, дерзил мальчишке в тон, когда тот рассказывал смешные случаи из школьной жизни, или о том, как отец водил его посмотреть на недостроенный испытательный стенд (внимание! какой такой стенд?), или о том, как идет подготовка к экзаменам и какую чушь иногда спрашивают в этих пресловутых тестах…
Мы еще поборемся, возбужденно и мстительно думал Бабцев. Мы еще посмотрим, чья возьмет…
Мерзкая выходка жены в ноябре снова все поставила под угрозу.
Даже вспоминать стыдно, как он метался, когда она пропала. Действие шло и шло – ее нет. Действие закончилось – ее нет. Театр опустел – ее нет. Ни в здании, ни в окрестностях, нигде. Домой она так и не пришла. Позвонить он ей не мог: она категорически не брала мобильник туда, где все равно приличному человеку надо его отключать; на работу – понятно, в путешествие – само собой, но в театр, или, скажем, в музей, либо филармонию – ни за что. До утра он чуть с ума не сошел. Обзвонил всех, кого только смог, кого только пришло в голову: морги, милицейские пункты, больницы…
А она явилась за полдень, свежа, как майская роза, и полна самодовольства и агрессии.
Он сначала еще не понял. Когда раздался звонок в дверь, метнулся, олух, точно его катапультировали раскаленным шилом.
– Катя! Господи, где ты была! Я же чуть с ума не сошел!
А она холодно, высокомерно, словно это ее предали, а не она предала:
– Я ночевала у другого мужчины.
Только тут он догадался присмотреться к рослому хмырю, скромненько так маячившему за ее спиной. Присмотрелся – и узнал.
И хмырь его узнал.
Наверное, челюсти у обоих отвалились одинаково. Только у хмыря – человека, видимо, попроще – еще и вслух вырвалось:
– Ексель-моксель!
Потом все трое некоторое время молчали, как три тополя на Плющихе.
– У вашей супруги, Валентин, случился прямо на улице сердечный приступ, – поведал затем этот… как же его… Фомичев? Да, Фомичев. Кажется, Леонид. – Так получилось, что я ее выручил. А поскольку у нее не было ни документов, ни телефона и рассказать она ничего не могла…
Бабцев с каменным видом выслушал всю ту ахинею, которую Фомичев соблаговолил произнести. Катерина растерянно переводила взгляд с одного мужчины на другого.
– Вы что, знакомы? – тихо спросила она, когда ее спутник закончил свою печальную повесть.
– Более чем, – сухо ответил Бабцев. – Это мой, представь себе, коллега. Приятель того подонка, который меня чуть не искалечил прошлым летом перед поездкой на Байконур. Я тебе обо всем этом рассказывал, если помнишь. Что ж, заходите, господа. Будем разбираться.
Они разбирались чуть ли не до вечера. Со слезами, с криком, едва ли не с пощечинами. Оказалось, разумеется, что он же еще и виноват. Эта истеричка не стеснялась чужого человека ни на волос. Фомичев, надо ему отдать должное, маялся, а вот жена – нисколько; после первого ошеломления она закусила удила. Кончилось тем, что она собрала вещи.
– Катя, – примирительно сказал тогда Бабцев, – ну побойся Бога. До ближайшего поезда еще больше суток. Где ты будешь ночевать?
– Найду, – гордо сказала она, трясущимися пальцами прикуривая очередную сигарету от предыдущей. Голос у нее звенел и лучился надменным сиянием, будто она произносила завершающие распоряжения в победоносной, уже практически выигранной битве. Гвардия, в огонь! – Леня, вы меня приютите?
Фомичев, почти все это время просидевший молча и со втянутой в плечи головой, от полной беспомощности и безвыходности даже заглянул Бабцеву в глаза, будто извиняясь: не могу, мол, ответить ничего иного, но ты уж, мужик, не обессудь. И сказал:
– Конечно.
Мексиканский сериал, честное слово.
– Имей в виду, Катя, – негромко и твердо сказал тогда Бабцев, – права видеться с Вовкой ты у меня не отнимешь. Даже не думай.
А она вдруг словно погасла. Поникла. Всю ярость, весь гонор с нее как сдуло – так пышный пух облетает с одуванчика, и остается беленький голый отросточек, жалкий и беспомощный. Сейчас она впервые выглядела виноватой.
– Валя, – тихо ответила она, – что ты… Мне бы даже в голову не пришло…
Все к лучшему, лихорадочно думал он, оставшись один. Губы дрожали. Сжимались кулаки. Все к лучшему. Теперь, думал он, подходя к окну, уж никто не спросит, почему это у меня публикаций становится меньше, а денег – больше. Никто этого даже не заметит. Все к лучшему. Но черта с два, поклялся он, вы без меня отправитесь в “Полдень”. Черта с два!