Мама Венера упрашивала свою хозяйку разрешить ей подняться на галерку, где все уже были в сборе, но для Софии Старк тот вечер ознаменовался настоящим светским торжеством. Она посещала театр в сопровождении бравого лейтенанта Гиббона – сына героя Революции, который и сам геройски отличился в войне с Триполитанией, Джейкоба и Сьюз Ван Эйнов, принявших наконец многократно повторенное приглашение посмотреть спектакль из ложи Старков. Но нет, Мама обязана была находиться под рукой, готовая услужить гостям. Ей поручалось также следить за юным мастером Джорджем Старком двенадцати лет, страшным непоседой и неисправимым озорником.
– Отпусти она меня на галерку, я бы уж как-нибудь, хоть полуживая, а из театра бы да выбралась.
Потолочное покрытие в театре отсутствовало, просмоленная дранка была прибита прямо к сосновым стропилам. На фасаде здания, если смотреть на него с Академи-сквер, на высоте третьего этажа, как раз над галеркой, имелось декоративное окно – an oeilde-boeuf[41], – где, словно в печи, образовалась мощная тяга. Пламя, охватившее сцену, где пылали клочья занавеса, перекинулось на костюмерную и склад бутафорского реквизита. Языки огромного разбушевавшегося погребального костра со страшной силой устремились в это одно-единственное окошко. Таким образом, сидевшие на галерке увидели огонь первыми и первыми бросились спасаться бегством.
Рабам и слугам, пояснила Мама Венера (почти всем из тех, кто там находился), удалось выжить. Заметив огненные языки, лизавшие подвесные декорации, они ринулись вниз по той самой лестнице, которая предназначалась для изоляции их от общества белых.
Странно, но Мама Венера и Элайза пустились вдруг обсуждать, каким оказалось само представление, словно не решались описывать дальнейшее. Я настойчиво их поторопила, и Мама Венера взялась за подробное повествование.
В партере и в трех рядах лож люди замешкались. Взметнувшееся пламя они увидели последними, а до того, захваченные магией театра, не могли поверить в то, что происходило на самом деле. Зрители повскакали с мест, только когда занялся алый занавес. Послышались пронзительные крики. Через боковые окошечки виден был исход чернокожих с галерки, который, благодаря планировке здания, совершался организованно – узкая лестница, прикрепленная к внешней кирпичной стене, позволяла спускаться вниз лишь по одному. Внутри же театра возникла паника. Хаос не заставил себя ждать.
Большинство зрителей (в первую очередь публика из партера) попали в театр через главный вход – и теперь все они ринулись именно к нему. Скоро выход оказался заблокированным из-за давки, поскольку двустворчатая дверь в театре открывалась внутрь помещения. Возле этой двери обнаружат целую гору пепла и горячих костей. Что до зрителей в ложах, которые опоясывали зал полукругом, то они кинулись в тесные проходы, ведшие к еще более тесным лестничным колодцам, недостаточно прочным для того, чтобы выдержать подобную нагрузку. Как и следовало ожидать, лестничные пролеты обрушились один за другим на нижний этаж. Тем, кто избежал падения вниз, оставалось только прыгать в окна, которые они начали вышибать с помощью кресел. От потоков воздуха голодный огонь мгновенно разгорелся еще пуще.
Люди, сумевшие выбраться из здания в безопасный двор, ошеломленно взирали на застывшие силуэты в окнах – прыжок вниз казался этим несчастным страшнее подступавшего сзади огня. За их спинами метались фигуры, охваченные пламенем. Оробевших силой выталкивали из окон. При ударе о землю они ломали себе руки и ноги, перешибали позвоночник; на тех, кто пытался отползти подальше от здания, валились сверху горящие тела и погребали их под собой.
По всему городу звонили колокола. Жители Ричмонда сбегались со всех сторон. Прибыла пожарная команда, но все усилия были тщетными – от театра исходил такой жар, что струи воды испарялись, прежде чем достигнуть огня. Само по себе здание представляло собой идеальное топливо, к тому же оно было напичкано легко воспламеняющимся материалом – не только декорациями и бутафорией, но и креслами в ложах, которые славились тем, что их каждый сезон обновляли пропиткой, и на них образовался густой слой краски. Ложи отделялись одна от другой перегородками, окрашенными и оклеенными обоями, потолки были задрапированы плотной тканью. Все это яростно пожирал огонь, из гущи которого слышался истошный предсмертный вопль, неподвластный никакому словесному описанию.
Позднее распространились слухи, будто за кулисами находились дикие звери. Никто из свидетелей не хотел и не в силах был допустить, что подобный вой могли исторгнуть глотки их сограждан.
Тем временем Мама Венера и гости Старков попрыгали из своей ложи в первом ряду на край сцены – с высоты шести или восьми футов. Софию Старк столкнул ее муж, и она, упав в объятия лейтенанта Гиббона, растянула себе лодыжку. Гренвилл Старк также спрыгнул на сцену, неструганые доски которой уже быстро поддавались огню. В последний раз Мама Венера его видела, когда он устремился вслед за едва ковылявшей женой к главному выходу, крепко прижимая к себе юного Джорджа. На следующий день в еще неостывшей золе внутри обугленного каркаса бывшего театра найдут два тела – взрослого и ребенка, – сплавленные воедино. Гренвилла и Джорджа Старков опознают только по отцовским запонкам из начищенного никеля с инициалами, которые от жара приобрели пурпурный цвет. София Старк растворилась в груде безымянного праха. Спасшийся лейтенант Гиббон скончался от ожогов спустя несколько дней. Именно он помог Маме Венере последней спрыгнуть из ложи на сцену. Говоря об отважном воине, она почтила его память паузой.
Сьюз Ван Эйн тоже пришлось совершить прыжок, и она вывихнула себе бедро. Никто, кроме Мамы Венеры, не слышал ее криков: Джейкоб Ван Эйн не промедлил с бегством ни секунды. Повинуясь инстинкту, разъевшему его душу, Джейкоб Ван Эйн сломя голову бежал из театра, и, только оказавшись в безопасности, оглянулся на пожар с мыслью о многолетней спутнице своей жизни.
Самостоятельно Маме Венере удалось выбраться из огня – но только один раз. Стоя в оцепенении над простертой ничком Сьюз Ван Эйн, она почувствовала, как кто-то тянет ее за руку. Обернувшись, она увидела Мейсона. Он силой потащил ее через дверцу под сценой, где хранился реквизит, а само пространство использовалось для различных сценических эффектов. («Ну и потеха! – вмешалась Элайза Арнолд. – Нужно было нырнуть в люк, куда проваливался призрак в нашем „Гамлете“. Забавно, ничего не скажешь».) Согнувшись в три погибели, они пробирались вперед под полыхавшей сценой. Рубашка Мейсона была порвана, и Мама Венера видела, как на покрытой рубцами от порки кнутом коже на спине Мейсона вздуваются и лопаются пузыри. Огонь опалял волосы у него на голове, и они искрами сыпались в разные стороны. Самой Маме Венере доставалось, конечно, не меньше.
Очутившись с Мейсоном во дворе, ошарашенная Мама Венера столкнулась с Джейкобом Ван Эйном, который спросил, где его жена.
– Как сейчас его слышу, – продолжала рассказ Мама Венера. – Во дворе ад кромешный, во тьме красное зарево, а он пристал к нам с расспросами – вынь ему жену да подай, будто мы ей сторожа какие.
Я ему твержу – она там, на сцене, ждет его и зовет. А потом… а потом помню только: вдруг мы опять под сценой, мы оба с Мейсоном недожаренными ребрышками провалились сквозь рашпер прямехонько на угли… Дьявол забери этого негодяя! Подступил к нам вплотную, вцепился мне в плечо, вдавил платье в кожу – клочья ткани там остались и по сей день – и шепчет мне прямо в ухо, чтоб никто не услышал, какой он трус: иди, мол, обратно и приведи ее мне сюда. Не скажу, чтоб он очень уж грозился, но не без того. Разворачивает меня в сторону этого адского кострища и пихает в спину, нашептывая: «А ну давай иди… Иди, да поживее!»
И я, будто охотничья сучка, пошла за добычей. Пошла! Ох и дура же я была, что послушалась этого белого! А Мейсон, вот уж дурачок, добрая душа, поплелся за мной обратно в это жуткую жаровню, когда ее подпоры из кирпича тряслись, будто ноги у жеребенка.
Мама Венера расчесывала волосы Элайзы с той же свирепостью, что и рассказывала, но тут ее проворные руки замерли. Элайза Арнолд не протестовала.
– Мы проникли внутрь тем же путем, что выбрались. Сцена сгорела, но еще не совсем. Крыши уже не было, дым свободно валил наружу громадными серыми волнами – такого шторма и на море не случается. Клубы крутились и взвивались со страшным свистом. Сильнее урагана я сроду не слышала. И господь не приведи хоть еще раз услышать… А какой вой и плач стоял – ох, сердце разрывалось. Люди не задыхались в дыму – его тут же уносило вверх; нет, они горели заживо, сгрудившись в кучу у выхода, и царапали дверь, будто коты в мешке, и гибли под лестницей, которая на них рушилась. Там они стояли и смотрели на себя, как сгорают. Будто индюшки под ливнем, ох, пока их не затопит… Некоторых раздувало как беременных – что женщин, что мужчин. Один мужчина – я знала его в лицо, а по имени нет, белый, – так он лежал под балкой, которая размозжила ему голову, что твое яйцо, и… и мозги у него текли, точно зимний сироп. А глаза были открыты и провожали меня взглядом, когда я подобралась к старой Ван Эйн, которая там лежала, как на погребальном костре.