Впервые за много лет Егор Егорович испытывал прелесть одиночества вдали от городской жизни. Солнце без охоты склонялось к закату, тени удлинялись и убегали на соседние участки. В будний день малочисленные домики были на запоре: по календарю их хозяевам ещё полагалось быть в городе. О том, что где-то все же проживают чудаки, свидетельствовало только пенье петухов.
Подостлав коврик, чтобы не нажить ишиаса, Егор Егорович прилип к ступеням своего крылечка. Было радостно и прекрасно смотреть никуда и слушать ничто. В этом никуда мелькали красноватые блики низкого солнца на зелени и дорожках, мудрствовали деревья, травы, цветы. В этом ничто на все тона и полутоны звенели и жужжали мухи, жуки, комарики, предзакатно чирикали и посвистывали невидимые пичуги. С неба плыл холодок, от земли — тепло.
И тогда Она простёрла над ним лилейные руки и благословила его на счастье творческого познания. Она не посчиталась ни с его житейской малостью, ни с сумбуром догадок и знаний, нахлёстанных из популярных книжечек и отсталых учебников. Она рассекла ему грудь мечом, и сердце трепетное вынула, и угль, пылающий огнём, во грудь отверстую водвинула. И тогда Егор Егорович услыхал и понял то, чего не может услышать и понять непосвящённый.
Запел петух — начально, хрипло и коряво; откликнулся другой — уверенно. Пропев, оба петуха замерли в ожидании, насторожив уши и втянув в себя когтистую ногу. И тогда издали-издали донеслись отклики, расписки в получении пропевшим, повестки с извещением дальнейшим. Второй призыв — и новые отклики, а первый призыв уже убежал дальше, углубился, расширился, от дома к дому, от села к селу, катышком и бисером по поверхности земли, перейдя границы людских делений, округов, стран, замкнув кольцом города, как мёртвые площади, лишённые ритуальной благодати. Покатилось к экватору и полюсам священное петушиное слово, давно вышедшее из обиходного языка, как бы утратившее живой смысл, тех времён отзвук, когда и курица была птицей, и она носилась над лугами и лесом, перелетала реки и моря. Что оно значит, это слово? Может быть, это одно из тех понятий, которые нельзя, непристойно, не принято в обществе называть своим именем: «любовь», «дружба», «счастье», что-нибудь непременно солнечное и слишком колючее для глаз, привыкших к темноте, и для ушей, воспитанных в привычной лжи.
Опоясало землю великое петушиное «кукуреку», лозунг братства и нерушимой связи, — что бы ни было, в каком бы курятнике ни загасли отдельные жизни, сколько бы пера и пуха ни облилось кровью под хозяйским ножом. И уж тут не было отличий и чванств в окраске перьев, в роскоши хвоста, наливке гребня, благородстве породы: все равно выкругляли грудь, хлопали крыльями, орали каждый своё — все одно и то же, ждали ответных кликов и, получив их, успокоенно опускали ногу и заносили её для шага, клевали зерно, выхватывали, захлёбываясь, из норки длинного червяка — и созывали на пир любимых жён, лишённых благодати посвящения.
«Так вот оно что!» — думал Егор Егорович.
Мимо калитки его сада пробежала собака, нескладно плебейская, ничем не приметная. Пробежала озабоченно, непрестанно нюхая дорожку. Задержалась у лежавшего камушка — расчётливо прыснула пометку, побежала дальше, завернула в отворенную калитку пустынного участка, что-то отметила там, заспешила дальше. Видел Егор Егорович со своего крылечка, как та же собака деловито завёртывала на минутку в участки жилые, где были конуры её ближних, истинно — почтальон, разносящий письма, газеты и срочные извещения.
Прошло столько-то собачьих минут — и тем же путём пробежал несуразный косматый пёсик, останавливаясь на тех же местах, заворачивая в те же закоулки, оставляя ответ на прочитанные записки. А когда, после них, неосмысленная женщина провела в обратном направлении фокса на короткой привязи, — фокс рвался, тянул ремень и старался коснуться того же камушка, поднять ногу у того же столбика, как и раньше пробежавшие его собачьи сородичи. И было ясно, что на этом столбике, на камушке, в колючих травах пустыря, за калиткой жилого участка — повсюду были условные приметы, пахучие иероглифы, пароли и отзывы тайного союза всех собак, независимо от их породы и их общественного положения, знаки великих усилий грубо разбитого людьми собачьего братства — хранить общение и передавать из рода в род веками сохранённую тайну.
«Так вот оно что!» — подумал Егор Егорович. И вдруг он увидал, что в боковой аллейке, в последнем луче солнца, раздвинувшем листву, танцуют ровным столбиком и фигурно суетятся не то комарики, не то мошки. Иная ненадолго отлетит в сторону, сделает петлю — и опять ринется в толпу. Танцуют они долго и прилежно, друг друга не задевая, рисуя в воздухе неведомый чертёж, замысловатую сетку, и это зачем-то нужно, есть какой-то тайный смысл в непрерывном ритуальном танце. Если пройти по дорожке и размахать по сторонам мушиное собрание, — оно сейчас же соберется опять в той же точке и с тою же правильностью пляшущего строя. Забава? Митинг? Вечеринка? Потребность? Имей тонкое ухо — услышишь музыку соборного полёта, но тайный смысл его сокрыт от непосвящённых.
А куда улетают одиночки? Не послами ли от одного пляшущего столбика к другому, не вестниками ли грядущего объединения всех мошек и комариков всего мира? Но дрожит в сердце человека созвучная струна: братья мои петух и пёсик, сестры мои мошки, мать моя земля, — а перед тобой, великая Природа, книга непрочитанная, тайна нераскрытая, — перед тобой не равны ли я, человек, и малая, будто бы неразумная, разумом моим недогаданная мошка?
И Егор Егорович подумал: «Так вот оно что!»
* * *
Что знаешь ты, человек? Ты просыпаешься бодрым огурчиком, настежь распахиваешь солнцу дверь своего жилища и говоришь: «Благословен сей день, сулящий нам радость!»
Ты не видишь, что чашечка чудного цветка лишь полураскрыта, не слышишь тишины, сменившей обычное немолчное чирикание птиц. Солнце слепит твои глаза, скрывает от тебя дальнее облачко, которое скоро вырастет в тучу с градом и холодом.
И в ту самую минуту, когда ты, повязав фартук доброго садовника, с полной корзиной резаной соломы идёшь уготовать ложе для будущего урожая четырёхсезонной земляники, — тебя окликает у калитки знакомый голос:
— Егор Егорович, Гриша, в каком ты невозможном виде! А мы целой компанией!
И правда — у калитки Анна Пахомовна, Жорж и милый гость — Анри Ришар. Недаром сегодня воскресенье.
Анна Пахомовна оживлена и нарядна, если не как ранняя весна, то как позднее лето, славное нескромной яркостью красок. Жорж жёлт от усиленных занятий и неуклюж в обстановке сада. Анри Ришар везде у места, ловок и любезен. За пять минут он успевает в лучших и уместнейших словах выразить все, что можно, не покривив душой, сказать о здоровом загаре шефа бюро, о его живописном наряде, о миловидности домика, об упоительности сада и вообще о прелестях сельской жизни, которую мы, горожане, мы, парижане, так мало умеем ценить. При этом Ришар, пятясь, чтобы уступить мадам дорогу к цветнику, давит прекрасно начищенным башмаком семью анютиных глазок, которыми так гордился Егор Егорович и которые так холил. Анна Пахомовна прямо проходит к клумбе с тюльпанами, срывает самый яркий цветок багряный, отороченный белой каёмкой — и прикалывает его к сорокалетней груди.
Жорж лёгкой тросточкой сшибает головки маргариток. Затем Анна Пахомовна берет под руку Анри и ведет его показать комнаты в домике. До порога она щебечет по-французски, стараясь выхаркивать букву «эр» громче, чем требуется, как бы любуясь свободой и звучностью прекрасного языка; но, переступив порог, она восклицает по-русски:
— Фу, какая гадость! Ты с ума сошёл, Гриша!
И обиженно и негодующе уводит Анри обратно в сад.
Егор Егорович искренне смущён и спешит прибрать случайно разбросанные в первой комнате части не вполне свежего белья. Он забыл о воскресном дне и не ждал гостей. Его защищает друг Ришар, резонно доказывая, что в деревне не должно быть стеснений и что вообще мы, горожане, мы, парижане, слишком обставляем свою жизнь условностями, а между тем природа так прекрасна, и так чудесно вдыхать воздух, не насыщенный бензином.
— Bravo, mon chef[80], — говорит он, ободряюще похлопывая Егора Егоровича по плечу. — Bravo, mon cher frere[81], — прибавляет он ласковым шепотком. — В голосе Анри нежность и покровительство к старому и, в сущности, безвредному чудаку.
Затем-Анна Пахомовна из гостьи превращается в хозяйку. По её указанию Жорж и Анри выносят небольшой круглый стол и ставят его на лужайке молоденькой, только что выращенной травы, собственноручно Егором Егоровичем посеянной (английский газон для затенённых мест). Сюда же четыре стула. Холодные закуски привезены с собой, сладкий торт также. Прелестный пикник! Гости оживлены, Егор Егорович тоже старается быть любезным и приветливым, хотя его сердце страдает за примятую траву и поломанные цветы. Любознательный Жорж швыряет камушками в птичий домик на дереве, и оттуда в ужасе вылетает красногрудка.