— Смерть? — воскликнул человек.
— Да, врата мудрости, — ответил ему череп, лязгая челюстями.
Смерть ли, мудрость ли, — но радостно приемлет каменщик высшую степень глубокого посвящения.
Из впечатлений Парижа у человека осталась обычная очередная беседа с братом Жакменом в кабачке. За полтора года знакомства брат Жакмен успел постареть и стать ещё строже и суровее.
— Да, брат Тэтэкин, вы правы, вольный каменщик у свободен в толковании символов и легенд, как и вообще свободен исповедовать и проводить в жизнь любые убеждения. Но это не исключает стремления к единому пониманию основных идей Братства, следовательно, и к общности этапов символического познания. Я должен предостеречь вас от обмирщения ваших символических восприятий. Великий мастер менее всего был революционером!
Егор Егорович пытается разъяснить свою мысль:
— Да я и не утверждаю, что он — политический заговорщик. Я сам политикой даже и не интересуюсь, брат Жакмен. Я в России служил по почтовому ведомству, здесь — в торговой фирме по части экспедиции. Но не может душа порядочного человека, а тем более посвящённого, мириться с тем, что делается на свете. Уж если строить Храм, так настоящий, стоящий, а не какую-то, — простите меня, брат Жакмен, — казарму начальством утверждённого образца. Все-таки кое-что, а по-моему, и очень многое из нынешнего нужно бы перевернуть вверх ногами, попросту и грубо говоря — послать к черту.
— Возможно, но для меня, брат Тэтэкин, Хирам есть Солнце, Озирис современного посвящения; ложа — его вдова Изида; вольный каменщик — сын вдовы и света. Революционер не может быть строителем, его задача и его область — разрушение. А строят, мой дорогой, брат Тэтэкин, способные, простые, усердные и дисциплинированные работники, по планам таких же мирных идейных руководителей.
В Париже Егор Егорович успел навестить и профессора. Румяный от загара, вольный каменщик Вошёл в комнату профана, лицо которого было пергаментным. Кожа Лоллия Романовича незаметно переходила в седину бороды; с такой кожей люди живут недолго и неохотно и умирают от рака, если только их бледность не объясняется голоданьем. Впрочем, это не Лоллий Романович изменился — это сказалась привычка Егора Егоровича видеть перед собою яркие весенние цвета.
Идя к учёному другу, он заранее решил предложить ему денег. Неприятно сознавать себя благополучным и почти счастливым, в то время как близкий человек в нужде. Вынимается бумажник, извлекается из него солидная, но не слишком разорительная сумма, после чего на некоторое время не то чтобы создаётся равновесие, а все-таки несоответствие не так разительно.
Будь Егор Егорович богат, он обеспечил бы полным пансионом Лоллия Романовича и, может быть, ещё нескольких таких же замечательных людей, страдающих от нищеты и вынужденного безделья, и предоставил бы им двигать вперёд науку, искусство и литературу. Участь богатых людей завидна, и странно, что большинство из них так безвкусно пользуется своим состоянием и так скупо на помощь. Сколько предложить профессору? Впрочем, он все равно возьмёт только двадцать франков, и то с неохотой, словно бы лишь для того, чтобы не обидеть Егора Егоровича отказом. А если предложить ему отдых в деревне, хотя бы на остающиеся две недели отпуска?
Вот это, будем откровенны, менее всего устраивало бы Егора Егоровича, дорожившего одиночеством, столь ему любезным и столь необходимым. Нет, это было бы настоящей жертвой, притом какой-то вынужденной, вымученной, даже нехорошо.
Храбро одолев четыре этажа, вольный каменщик приостановился на предпоследней-площадке. Хорошо бы, если бы Лоллий Романович согласился взять больше, франков двести — триста. Деньги вообще несколько портят отношения, но между старыми приятелями…
Войдя наконец в комнату учёного друга, Егор Егорович без малейшей подготовки и к большому своему удивлению сказал:
— Вот рад, что вас застал! Наш поезд, Лоллий Романович, отходит завтра ровно в десять с четвертью утра, конечно — с Северного вокзала.
— Вы везете меня в Россию?
— Пока к себе в деревню, этак недели на две. И не пытайтесь отказываться! У вас нет срочной работы?
— Дорогой Тетёхин, я перестал клеить коробки, так как, в качестве иностранца, я индезирабелен. Но это, я надеюсь, временно, потому что вряд ли достойный гражданин Франции согласится работать на столь умеренных условиях. Притом мне казалось, что я чрезвычайно талантливо исполнял в последнее время работу. Я могу показать вам оставшийся у меня образчик.
— К черту коробки, по крайней мере, на две недельки. Жду вас завтра на вокзале или, лучше всего, зайду за вами не позже половины десятого. Захватите все вам необходимое. Идёт?
— Вообще — да, поскольку речь идёт не о чрезвычайно большом багаже. Вы, вероятно, приметили у меня зубную щётку? У вас прекрасный вид, дорогой Тетёхин! Вам бы нужно, всегда жить в деревне.
И вот в то время, как Егор Егорович смотрит восхищённо на одевшуюся светлой и ясной зеленью акацию, голос за его спиной говорит:
— Вот уже минут пять я наблюдаю, как вы стоите в неподвижном созерцании. Значит ли это, что вы молитесь?
— И правда — молился, Лоллий Романович! Такое деревцо, что стоит и помолиться на него.
— Во всяком случае, в длинном списке деревьев, которые были предметом культа, акации принадлежит не последнее место.
Да, Егор Егорович об этом кое-что знает. С каким удовольствием он поделился бы своим знанием с учёным другом, который между тем продолжает:
— И однако, было бы патриотичнее молиться на берёзу или на ель, особенно нам, казанцам.
— Уж тогда на пихту.
— Согласен. Прекрасное дерево. Заметьте, что лучший пихтовый экстракт гонят в Царевококшайске.
Земляки смотрят друг на друга и приветливо улыбаются. Егор Егорович чувствует внезапный прилив безграничного дружелюбия к Лоллию Романовичу. По-видимому, тем же чувством заражён и профессор, необыкновенно живописный в спальных туфлях на босу ногу, в несвежей денной рубашке с торчащей праздно шейной запонкой и в широкополой соломенной садовой шляпе Егора Егоровича. Зелёная ложа сада окружена опоясом братских чувств; Тень акации прозрачна и пропускает солнечные блики. Егор Егорович прочувственно говорит:
— Я очень счастлив, Лоллий Романович, что вы согласились у меня погостить. Конечно, я плохой для вас товарищ, то есть по моему слабому образованию; но я надеюсь, что вы можете здесь хорошо отдохнуть.
По пергаменту профессорского лица пробегает Лёгкая розоватость:
— Дорогой Тетёхин, я не умею говорить чувствительных речей. Но я бы не уклонился, если бы вы пожелали меня обнять под этим живописным деревом.
К счастью, их никто не видит.
* * *
Продолжается история мастера Хирама, совсем не связанная с сельскими наслаждениями и предыдущей чувствительной сценой. Невозможно созидать стройное миросозерцание только на перекличке превосходи ных сердец. В Двух смежных комнатах домика горят две лампы, за окнами заливается соловей, хотя не только не курский, но и не казанский. Профессор лежит в постеле и читает; за неимением лучшего, толстый томик «Спутника садовода», именно главу о размножении растений отводками и черенками. Егор Егорович, сидя у стола, сопоставляет прозу Библии с поэзией театрального действа, участником которого он был на этих днях в Париже.
Строитель Хирам разделил всех рабочих на учеников, подмастерьев и мастеров, по степени их знаний и их посвящённости в тайны царственного строительного искусства. Им полагалась различная заработная плата, которая выдавалась по произнесении каждым слова его степени. Ученик не знал слова подмастерья, который не знал слова мастера. Тайна соблюдалась строго — за этим следили сами рабочие и мастер. Хирам. Переход из степени в высшую, от работы грубой к работе искусной и от ремесла к творчеству был делом общего сговора и проверки достигнутых успехов.
Всегда ли это соблюдалось строго? Полной в том уверенности у Егора Егоровича нет. Ни одно человеческое учреждение не застраховано от ошибок. Иногда могла проявляться излишняя мягкость, а то, пожалуй, и лёгкое кумовство: симпатичного парня толкали вперёд, а колючего по характеру попридерживали, хотя первый был менее второго достоин. С другой стороны, слишком засидевшемуся в низкой степени наверняка иногда давали снисхождение, как бы за выслугу лет, хотя его таланты и его усердие были сомнительны. По крайней мере, в наше время подобное часто случается. Нет особых оснований предполагать, что нынешний человек стал очень уж небрежнее своих предков. И вот на этой почве рождается недоразумение, разные обиды. Однако, по-видимому, в Хирамовой истории дело осложнилось скверным подвохом со стороны хитрого царя Соломона.
Всякий раз, как царь Соломон растерзывал очередную девушку из тысячи заготовленных для его наслаждений, он чувствовал временное пресыщение и искал дневного занятия, соответственного его званию.