Глеб задумался. Помолчав, взял Зинину руку, прижал сверху своей ладонью и произнес задумчиво:
– Вот что, Зина. Не знаю, что у вас там с Семеном Львовичем вышло и почему ты вдруг решила его погубить, но одно тебе должен сказать. Угомонись, не усердствуй там, где ничего не понимаешь. Глупость натворить очень просто, поверь мне, а расхлебать обратно – жизнь вся уйдет. – Он снова изучающе заглянул в ее глаза и уже строго добавил: – В общем, так, Зинаида, разговора этого не было, потому что никому он не нужен: самой тебе не нужен и Семену Львовичу тем более. Я уж не говорю об остальных, сама понимаешь, не маленькая, – он поменял ноги местами, перекинув их наоборот, и потер шею со стороны спины. – Обиду свою забудь, выкинь из головы, рассосется после сама, а про что ты мне рассказала – это пустое, неважное, нет здесь причины Мирского обвинять. Такая у него работа, ясно?
– Ясно, – согласилась Зина, поняв, что ничего ей не ясно и не понятно, почему никто на свете не хочет ей помочь в беде и защитить от несправедливости, в которую ее не по своей вине втянули. – Я думала, вам надо от меня, а вам не надо, – она потянулась к дверной ручке внутри черной машины. – Пойду я, Глеб Иваныч, извините, если чего не так.
– Будь здорова, соседка, – попрощался он и завел мотор. – И не бери в голову больше норматива, а то морщинки пойдут лишние и аппетит исчезнет.
Машина Чапайкина вонюче фыркнула и исчезла за углом. Зина присела на скамейку, поплакала минут десять, не больше, поскольку решение внутри нее зрело быстрее, чем наливались слезы, поднялась, промокнула глаза и двинула в сторону Трехпрудного, к дому.
Вернувшись, она решила, что осуществит задуманное сразу прямо сейчас, иначе обида и впрямь успеет рассосаться, как пугал ее Глеб, и у нее не хватит решимости отомстить Мирскому за все, что он с ней сотворил. Она взяла тетрадный лист в клеточку, остро заточила карандаш и начала писать корявыми печатными буквами, которым научила ее Роза Марковна: «ДАМОВОЙ ДАКЛАДЫВАИТ…»
Решила, что добавлять к правде ничего не будет, а просто расскажет на бумаге, чего сама слыхала. А там пусть сами они решают, где – правда, а где – нет ее. На то они и начальство над народом, чтоб по заслугам определять, кому чего. А Глеб Иваныч – как хочет, пусть не обижается, если ему такое не надо от нее. Он, наверно, думает, что самолично Господа Бога за яйца ухватил, раз в начальники вышел, но не все ему одному решать, кому за что причитается, а пускай на самой Лубянке разберутся, что про нее, про Лубянку эту, интеллигенты рассуждают, про дом ихний и про фашистов.
В это же письмо вписала и про анекдот, коряво, но почти с доподлинной точностью передав нехороший смысл, про то, что Мирский перед тем, как на Саакянца наорать, ему же и рассказал, а Зина слышала, потому что как раз протирала с другой стороны от разговора. Чапайкину про это поведать не успела, да теперь и не надо, раз сам не захотел.
Конверт с письмом она оформила просто: Москва, Лубянка, НКВД, главному руководителю. Обратный адрес не проставила, но изнутри подписалась, так же по-печатному повторила про себя саму: «ДАМОВОЙ», а рядом, в скобочках: (ЗИНА ЧЕПИК).
После этого стало немного легче, и она решила из дому теперь не уходить, если не выгонят сами. Но никто Зину и не думал выгонять. Роза Марковна ничего о печальном происшествии не знала, Семен же Львович, зажавши скандал в себе, сделал вид, что ничего не произошло.
Однако это не означало, что Мирский постоянно не думал о случившемся, перекапывая в памяти набравшиеся мелочи, что сопровождали их совместное с Зиной проживание в его доме и которые могли бы привести и привели в итоге к такому дикому, бесчестному и необъяснимому ее поступку.
Вывод напрашивался сам собой – вызрела сопливая провинциалка в невостребованную городскую тетку, по наивной глупости, а может, и по расчету залетела от кого-то на стороне, а академиком Мирским решила воспользоваться, чтобы надежно и сытно устроить остаток жизни матери-одиночки в столице.
Дома он теперь бывал минимально: во-первых, потому что дел по Дворцу было невпроворот и постоянно требовалось его личное участие. И во-вторых, для того, чтобы свести к минимуму общение с догадливой и чуткой женой и ограничить возможность лишний раз пересечься с домработницей. Дальше, думал Семен Львович, версия придумается подходящая сама или же Зина образумится и повинится.
Из чего больше складывалось противоречивое чувство – из боязни своего разоблачения Розой или из жалости и обиды на неблагодарную Зинку он взвешивать не хотел. Не было у него таких весов и не было нужных гирек, но так и так получалось гадко. Гадко и противно…
Чуда не случилось, и к Мирским пришли ровно через два дня на третий, после того, как в канцелярии дома на Лубянке проштамповали Зинино письмо. Обыск ничего не дал, да, собственно, на результат никто особенно и не рассчитывал – просто положено было.
Стояла погода, и Роза с Борькой уже съехали в Фирсановку. Зина же, по обыкновению, находилась и там и тут, смотря по семейной нужде. В этот день она ночевала в Москве, хотя с самим Семеном Львовичем, находясь в одной квартире, почти не виделась.
Понятыми были Сашок Керенский и ночевавшая у него неведомая девка, неопрятная, с явным запахом вокзального туалета и условным именем Люська. Обоих привели заспанными и еще не вполне протрезвевшими. Оба лупили глаза и не верили происходящему, но Сашок все же успел дернуть Зинку за рукав рубашки и вопросительно шепнуть:
– Чего пришли-то?
– Сама понятия не имею, – в отчаянии пролепетала Зинка. – Позвонили в дверь, и больше ничего, бумагу только сунули, что обыщут и заберут.
Краем сбивчивого разума она все же полагала, суя конверт в почтовую щелку, что затеянное ею дело ничем не окончится, не выльется в столь ужасное продолжение, как арест, или допрос, или похожая неприятность. Все ночные страхи, какие и в их дому происходили, такие как с Зеленскими или с самим Затевахиным, командармом из соседнего подъезда, и с другими знатными жильцами, были не про них, не про Мирскую семью – к нам ходить по ночам нельзя, Розе Марковне не понравится и сам Семен Львович чутко спит, не всегда высыпается как следует, да и не за что сюда просто так таскаться, а если что и есть у нас не такого, так мы сами сможем во всем разобраться, без посторонних прихожан в кожаной одеже.
В тот момент Зина вроде бы руку с конвертом тормознула, и рука почти уже замерла в воздухе, не донеся губительного послания, но путаная мысль снова сбилась в сторону, соскользнула с привычной прямой, и уже была она не просто про месть и про злобу, а стала про удивление к самой себе. И поразило Зинаиду Чепик, что, думая обо всех Мирских, она причислила к семье и себя, машинально, как одну из них, как члена дружной Мирской семьи, ее семьи, против которой только что сама же и восстала через почтовую щель в синем ящике, через навет на академика, самого главного человека среди всех родных людей, какие есть.
Рука ее качнулась, и конверт, сорвавшись с ладони, юркнул в безотзывную темь, гулко стукнув о пустое дно жестяного короба. Пустой этот звук вернул ее в действительность, она качнулась вслед слабому удару бумаги о железо, постояла еще недолго, глядя в ноги и в землю, и махнула на ящик рукой. Да в крайнем случае получит академик по работе нагоняй, чтоб лучше следил за своими подчиненными, которые строят по-фашистски, вместо чтоб по-советски и не те филенки на домах применяют, какие надо. И сам пускай анекдоты получше отбирает, чтоб на «ужас» не кончались, без подвоха чтоб.
Об этом она еще раз, но уже парализованная настоящим, а не вымышленным страхом, подумала, когда ее отвели на кухню и вежливо попросили присесть на табурет и не вставать с него, пока не прикажут. Встала Зина только после того, как в прихожей хлопнула дверь и она осталась окончательно одна.
Принесшейся с дачи по ее сигналу бледной, с потерянным от страшной вести лицом Розе Марковне она толком ничего объяснить не смогла, так как и на самом деле деталей ареста не знала, а объяснительных слов ей никто не сказал, не посчитался, видать, с прислугой.
Ну а что действительно знала про арест, вернее, что предполагала, имея полные к тому основания, то было не для Розы Марковны, не для ее ушей и не для ее чувственного устройства. А было это огромным несчастьем, масштабов которого Зина в момент рокового поступка представить себе не могла, не прикидывала его в последствиях ни для себя, ни для своих, хоть и виноватых, покровителей настолько, насколько неисправимо оно обернулось.
Сон, что приснился в ту ночь, когда все уже окончательно узнали все, был мутный и дурной, хотя и не опасный. Она просто спала себе и спала, когда услышала сквозь сонную муть звук мотора. На этот раз звук не был тихим, ночным и тайным, как другие, после которых в доме исчезали то одни, то другие жильцы. Наоборот, ощущение было таким, что к дому подъехала целая кавалькада черных ночных машин, которые намеренно пытались обнаружить свое появление в Трехпрудном. Дальше были голоса, хлопанье дверьми, короткие непонятные команды, а через пару минут в дверь позвонили. Она дернулась было открывать, но ноги отчего-то не послушались, словно прикипели к кровати. Она приподнялась на локтях, откинула одеяло и ущипнула правую ногу. Нога отозвалась на боль и дернулась. То же было и с другой ногой. Чувствительность имелась, однако сдвинуть ноги с места не получалось.