Ведал в ту пору вопросами агитации и пропаганды. И было это его первым серьёзным делом.
Домой, в общежитие, шел кружным путем, через весь город. Хмелел от пьяняще-сладковатого запаха сирени, улыбался встречным девушкам. А душа ликовала и пела: «Молодцом, парень! Молодцом! Справился!» Он свернул на Балашиху, где стеной стояли бывшие купеческие лабазы и лавки. Из полумрака кирпичной арки дохнуло прохладой. Мельком глянул на жестяную вывеску. «Распродажа случайных вещей». И замер: «Войти?»
Уже с год по городу ходили слухи об этом магазине. С той самой поры, как приговоры стали дополняться короткой суровой строкой: «С конфискацией всего имущества». Ночами по булыжной мостовой тарахтели колеса фургонов. Вполголоса переругивались ломовики. Товар стекался сюда со всей округи, но особенно много везли из центра города.
Он толкнул оббитую кованными углами дверь. И тотчас пахнуло мебелью, траченной шашелем, пылью лежалых вещей. Ходил среди потёртых громоздких кожаных кресел и диванов, кушеток с залоснившейся штофной обивкой, вытертых ковров и картин в потрескавшихся, облупленных рамах. «Это же надо, сколько барахла натаскали эти гады в свои норы», – подумал он с ненавистью. И, словно подслушав его мысли, прошелестел сзади старушечий злорадный шепоток: «Отрыгнулось чужое добро. Не пошло впрок награбленное. Не пошло». Он обернулся. Из-под полей мятой соломенной шляпки на него смотрели в упор злые ненавидящие глаза. «Гражданка, вы о чем?» – сурово оборвал Можейко. Старуха внимательно посмотрела на него, мстительно усмехнулась: «Вы тоже из этих. Сразу видно. Ну так попомните мое слово, до седьмого колена вам хлебать это хлёбово, – она ткнула скрюченным узловатым пальцем в развал вещей. Близко, вплотную подошла к Можейко. С ненавистью прошептала: – Россию до нитки разворуете, друг у друга изо рта кусок рвать станете. А всё потому, что ничем не брезгуете. Сила, обман – все в ход у вас идёт». Она круто повернулась и уже на ходу, не таясь, кинула через плечо: «Попомните моё слово! До седьмого колена». И тотчас юркнула за чью-то спину. Можейко заиграл желваками: «Контра недобитая!» Начал выглядывать с высоты своего роста мятую соломенную шляпку, крапчатую кофтёнку. Но старуха словно сгинула. Уже пробираясь к выходу, наткнулся на полку, где навалом лежали портсигары, трубки, подставки для ручек, пресс-папье. «Есть приличная вещица», – шепнул продавец и нырнул под прилавок. Можейко холодно посмотрел на него: «И когда мы это лакейство из людей вытравим?» Но лишь только увидел портфель тиснёной кожи, тотчас обо всём забыл. Щелкнул металлическим блестящим замочком и на него пахнуло дорогим трубочным табаком. Он обшаривал отделение за отделением. Рука скользила по шелковистой подкладке, по выпуклостям тиснёной кожи. «Заграничная штучка», – вполголоса сказал продавец. «Зачем он тебе? – шепнул внутренний рассудочный суровый голос. – Не по Сеньке шапка, куда замахнулся?» Но что-то цепкое, ухватистое вдруг проснулось в нём. Посмотрел на свой парусиновый портфель с кожаными застежками.
Еще сегодня он ему казался вполне добротным, приличным, и занимая место в президиуме, положил его перед собой на стол. Но теперь, рядом с кожаным, выглядел таким убогим, нищенским. И Можейко решился: «Беру». Продавец одобрительно кивнул: «Вещь наркомовского пошиба. Да и продаётся за бесценок. Вам повезло».
А вечером сидел в кабинете перед следователем. Рука нет-нет да и сползала в карман толстовки, где лежал пропуск. Словно ощупывал спасительную, тонкую, как паутина, нить. «Пустяки. Раз выписали пропуск, значит, отпустят». Но почему-то эта мысль не успокаивала. Он смотрел на блестящие шпалы в петлицах гимнастерки, и тревога нарастала как снежный ком: «Такой высокий чин пустяками заниматься не будет. Но в чём моя вина? В чём?» Вечер был по-летнему душный, но ему казалось нестерпимо зябко, и он поминутно ёжился. «С какой целью эмигрировали к нам?» – спросил устало тихим бесцветным голосом следователь. Можейко оторопел: «В СССР проживаю с годовалого возраста». Следователь пристально посмотрел на него. И он обмер. Взгляд был тяжелый, недоверчивый, сторожащий: «Вы поляк?» – «Нет. Литовец!» – поспешно ответил Можейко и почувствовал, как лоб его покрывает испарина. «Но мать вашу звали Софья». Можейко заискивающе-поспешно кивнул. Следователь испытующе посмотрел на него: «А ведь это не литовское имя». Они долго молча сидели друг против друга. Первый раз в жизни Можейко почувствовал, что тишина может захлёстывать и душить, словно петля. И не выдержал. Заговорил быстро, взахлёб: «Я готов вам рассказать всё, что помню и знаю о родителях. Но почему мать звали Софьей, на этот вопрос мне трудно ответить. Да и какое это имеет значение?» Он нервничал, путался, но не лукавил. В этот момент искренне готов был выложить всю подноготную. И не только о себе или о родителях. О каждом, кого знал. Только бы побыстрей вырваться отсюда на волю, в душную тьму засыпающего города. Но следователь не торопился. Он сухо кивнул и, словно сжалившись, пояснил: «Поступил сигнал, что ваша семья связана с панской Польшей».
Жуткий леденящий холод пополз по его телу. Он захватывал в свои безжалостные прочные тиски голову, шею, плечи. Медленно стекал к ногам. Будто громадная рука не торопясь погружала его в прорубь. И сердце зашлось от страха: «Значит, отец – враг». Ни на минуту не усомнился. Тотчас поверил. И в тот же миг почувствовал себя смятым, раздавленным. Казалось, чей-то гигантский каблук пригвоздил его к булыжной мостовой. Растоптал, размазал внутренности. Вялые, холодные, как дождевые черви, мысли шевелились в мозгу. – «Сам виноват. Сам. Давно нужно было прийти с повинной и всё рассказать». А память услужливо подбрасывала то узелок под стрехой, то тихое злобное «Тарибине».
Он ненароком прикоснулся к холодной коже портфеля, и острая, почти физическая боль обожгла его: «Если меня… – У него не достало сил даже мысленно произнести это жуткое, зловещее слово. И он скомкал, смял его в своем сознании. – То портфель опять попадет туда же, под прилавок». Внезапно словно пронзило: «А ведь это улика! Вещь-то заграничная». Дикий страх охватил его. Тихо, стараясь ни единым шорохом не привлекать к себе внимание следователя, он снял портфель с колен, поставил на пол. Начал ногой его запихивать под стул. Следователь оторвался от бумаг. Вскинул белобрысую с залысинами голову. Бросил на Можейко по-ястребиному зоркий взгляд.
Отпустили только перед рассветом.
Бежал, крадучись словно вор, по спящему городу. Подальше, подальше от этого страшного дома с колоннами. Остановился у какого-то забора на самой окраине, хватал ртом воздух как рыба, выброшенная на песок. Запах сирени, припорошенный уличной пылью ударил ему в лёгкие. Внезапно тугая волна рвоты взорвала его внутренности. Будто чужая, холодная сила выворачивала его наизнанку. Ощупывал, осматривал каждый уголок беззащитного тела. Он долго не мог прийти в себя. Цеплялся за шершавые жерди, отирал холодный пот, выступавший на лбу бисером…
С той поры возненавидел этот приторный сладкий запах сирени. И здесь, вокруг дома, всю вырубил до единого куста. Даже молодые побеги выкорчевал за забором. Чтобы и близко этого духа не было.
Антон Петрович скорбно усмехнулся: «Эх, Антанай! Поверил. И отца ни за что ни про что клял на чем свет стоит. Верно, не раз в гробу его кости перевернулись». Через год случайно узнал, что отец уже давно умер. И стыдно сказать – обрадовался. «К лучшему. Надёжней. Ни за кого ответ держать не нужно». Ему вдруг до слез стало жаль себя. Бездомного, насмерть испуганного, в потертой холщевой толстовке.
Первое время от каждого стука вскидывался. От каждой машины шарахался. Когда слышал позади себя шуршание шин по булыжной мостовой – тотчас замирал. Вжимался в стену ближайшего дома. В душе был твёрдо уверен – обречен. И даже назначил для себя срок ареста — сентябрь. Отчего сентябрь, и сам понять не мог. Но с каждым днем уходящего лета как-то скукоживался, оседал. И даже седина на висках стала пробиваться. Ни с кем своими страхами не делился. Все переживал молча. В себе. Миновала осень, зима. И будто успокоился. А после уверовал – пронесло. Но для себя решил твердо. «Зря, без причины не хватают. Нет дыма без огня. Вот со мной же в конце концов разобрались. Значит, есть справедливость. А то, что многие твердят: «невиновен» – ерунда. Может, сам и невиновен, а родственники – контра…»
Можейко задумался: «Конечно, в ту пору не понимал всей глубины вопроса. Но суть ухватил верно. Ясное дело, чуть ли не каждый второй был вражиной. Страшно подумать, сколько семей раскололось. Сколько нажитого добра потеряли. А своё, кровное так просто не отдают. – И вдруг промелькнула отчетливая мысль: – Вот если этот дом у тебя завтра захотят отобрать. Как ты тогда?» – Он весь напрягся, напружинился, будто и впрямь там, за глухим забором, стояли люди, которые могли отобрать его дом. Неожиданно для самого себя прохрипел с ненавистью: «Пусть только попробуют, – но тут же стало неловко за эту вспышку, – чего вскинулся как сторожевой пёс? Как- нибудь выкрутишься. Не впервой. Голова на плечах есть, интуицией Б-г не обидел, кое-какие связи сохранились – все при тебе. Этого отобрать не могут. А умения тебе не занимать. Фактически сам всю жизнь торил себе дорогу. Конечно, повезло, не без этого. Но, даже имея сучок под ногой, не каждый на вершину полезет. Иной так всю жизнь и простоит на одном месте, пока ветка под ним не обломится. Ты-то не из таких».