Тот обрадованно заулыбался.
— Ну что ж, милости прошу в гости, моя койка слева, — сказала Жанна и, покачивая бедрами, направилась к палате. «Кто он, лаборант или санитар? А может, врач?»
Легла на койку и отвернулась к стене.
Паршиво было на душе. Все ее раздражало: белые тумбочки впритык, муторные стены, болтовня больных женщин. Натянула одеяло на голову. Тумбочки и стены исчезли, но голоса остались — въедливыми осами так и лезли в уши. Жанка рывком вытянула из-под головы подушку и нахлобучила ее сверх одеяла. Бабья болтовня стала от этого еще слышнее. Дробный украинский говор перекрывал остальные.
— Я, девки, тогда, значит, лимитчицей была. Ну, семнадцати нет, после школы мне все хи-хи да ха-ха. Симпатичная была страсть, а сама-то рослая, а как волосы распущу да глаза намажу — так все парни мои. Ну, баловалась, бывало, с ребятами, как и все девчата наши, ну да никого не любила. И вот раз мы, значит, с девками идем в театр. И вдруг — вижу! Ой, девки, как взглянула я на него!.. Ну, сидим мы с девчатами в буфете, антракт, а народу жуть, все столики забиты. Он подходит, значит, лет тридцати так, видный такой! Высокий, одетый импортно, причесочка — от лучшего мастера, сам такой чернявенький, а глазищи — синие, как иллюминация горят, и все на меня одну зыркает. «Девочки, возьмите в свою компанию». Ну, девчонки захихикали, подвинулись, а он возле меня стоит и на край моего стула присаживается, а я сижу, и что на меня нашло — не знаю, никогда со мной такого не бывало, а я... Вот так и познакомились. Сперва ко мне в общежитие ходил. Ох и любила ж я его, девки! Прямо помутнение какое-то... Потом я у него и жить стала. Квартирка однокомнатная, паркет, шкаф гардеробный, значит. Костюмов у него, девки, рубашек — прорва! Любил одеться, черт глазастый. Ну, значит, кормила я его, одевала, деньги он у меня брал, «карманные», называл их. Не работал, нет. Ну, не хотел. Может, спекулировал чем-то. А я вкалывала в две смены, дуреха, выкладывалась для него, за рублем гналась, значит. А он днем, пока я на работе, где-то шлялся, вечером приходил; это я уж потом узнала. Отпуск мы проводили на Украине, у родни моей; сказывался моим мужем. А квартиру свою на это время сдавал за шестьдесят рублей. Вот так-то. Сволочь он был, а я, дура, любила его. Старалась. Потом-то узнала: он, гад, всю свою жизнь вот так, на бабах ехал. И до меня у него были девчоночки глупые, и после. Чувствовал, кто деньгу зашибает, нюх у него был волчий. Жениться, конечно, не собирался...
— Вот подлец, — отозвался кто-то.
— По-одлый, по-одлый, — поддакнул другой голос.
— А все они такие. Я вам, бабы, вот что расскажу, — заговорили слева. — Был у меня отчим. Такой вежливый, непьющий. Работал шофером. А сам с высшим образованием.
— Чего ж он тогда шоферил?
— А чего ж? Инженер сколько получает? А у шофера и зарплата ничего, и левачить можно, а чего ж? Мамка у меня продавщица была. А как померла мамка-то — ой, подруги! Деньги после нее остались, все мамкины сбережения, — так он нам с сестрой фиг дал! Из дома нас выжил, к тетке мы жить укатили. Мы с Ленкой тогда в школе еще учились. Боялись мы его шибко. Вот так-то, подруги.
— А, хватит об этом! Надоело, — досадливо отозвались через койку от Жанны. — Мужчины все таковы. Вот мой муж: ласковый как теленок, что ни слово у него — милая, родная. А сколько я абортов сделала из-за него, сколько раз в кожно-венерический таскалась! И каждый раз: «Прости меня, милая, не хотел, нечаянно, так вышло, в последний раз...» Я ему: «Последний-то твой раз резиновый выходит». Вот ведь что... Прикидываются они все, им лишь бы своего добиться, а дальше и трава не расти.
— Такая уж их подлая порода. Пропадешь совсем, ни за грош, ни за копеечку...
Жанка откинула одеяло с лица. Перевернулась на спину, уставилась в серый, в подтеках, с тонкой трещиной наискось, потолок. Озлилась: «Каждый раз вот так. Все одна и та же трепотня. Ноют-ноют, на жизнь жалуются, на мужей-зятей, и не надоест им, вот зануды! А сами, лишь помани, опять бегут. К тем же мужикам. Ну что опять завелись, как патефон испорченный. Выздоровеешь тут, как же. Ни днем ни ночью покоя нет... — Она поскребла ногтями свою немытую голову. — Ни ночью. Храпят, как извозчики, духотища, бормочут что-то во сне, вскрикивают. Черт-те что, а не палата...
Да-а, заснешь тут, как же! Вот и лезут в башку мысли всякие. О Витьке об этом. И о Борисове несчастном. И обо всем таком прочем. Расстройство одно. Да еще болтовня эта бабская, наслушаешься тут всякого. Стоит только одной какое-нибудь идиотство свое рассказать — и сразу, на тебе, со всех коек такой же бред посыплется. И такого наплетут, хоть стой, хоть падай. А ты потом думай лежи, тьфу! И неужели все это так и бывает? Все правда?! Весь сон пропадет с ними».
Она рывком опять перевернулась на живот, накрыла голову одеялом. «А ведь он даже узнать не захотел, где я, — раздраженно подумала о Борисове. — Ему все равно, жива я, умерла ли... — От злости у Жанки даже скулы свело. С трудом сглотнула слюну. — Вот негодяй! Толкнул меня так, что я башкой об лед трахнулась, и не заметил даже. Сволочь. А я могла и вовсе концы отдать. Да он небось не заметил даже, что я существую на земле. Что я дышу, учусь, хожу на его лекции! Я для него лишь фамилия в журнале, одна из многих человеко-единица, за которую он получает зарплату. Так, что ли? Ему что я, что какая-нибудь там лимитчица, «балующаяся» с парнями... Интересно, ходят ли к нему лимитчицы, или как их там?
Завтра посетительский день. Придут мама и бабушка. Господи, поскорей бы! Как хочется домой!..»
Жанка свернулась под одеялом в клубок и тихо заревела в подушку. Плакала, плакала и не могла остановиться. От этого стало так хорошо, легко и скучно! И хотелось вот так лежать, не двигаясь, и плакать. И больше ничего.
* * *
— Ух, я симпапуля, как сосиска! — изрек веселый Войтек и потер толстый нос. — Разве меня нельзя не любить? — по-русски Войтек говорит не очень правильно. — Хочешь жвачку?
И, не дожидаясь ответа, выудил из кармана куртки горсть жвачных пластинок в ярких обертках, зашвырнул их в Нинину сумку.
— А я на «Бонни Эм» был! — прибавил он.
— Без билета? — не поверила Нина.
— Как всегда.
— А как же ты мимо билетерши проскочил? — Нина запустила пальцы в свои рыжие лохмы, пытаясь пригладить.
— Да она торчит там, как сосиска, я и прошел мимо.
Белейшие ледяные джунгли на стекле вдруг заполыхали — это солнце разлилось по разукрашенному морозом окну. Солнечно стало и в комнате; солнечные полосы легли по всему паркету. Они же оранжево вспыхивали на Нининых волосах, на большом ореховом шкафу. А плечистый и спинастый Войтек, такой рослый и большой, сидел по-турецки на тахте и возился с магнитофоном.
Войтек, бывший Нинкин одноклассник и лучший, кроме Жанки, друг, ездил вместе с матерью в Брно, на свою родину; теперь он снова наконец в Москве... Нинка знай себе жевала жвачку и без умолку болтала — еще бы, она не виделась с Войтеком целых два месяца, а за это время столько всего накопилось, не пересказать, уйма всего! А ей не терпелось все поскорее выложить ему. Ну вот хотя бы про зуб...
— Представляешь, — мычала она, ворочая языком за щекой вязкий комок жвачки. — В час ночи вдруг просыпаюсь. Боль — будто башку распилили, жуть! Зуб, представляешь?
— Зуб? — переспросил Войтек, что-то подвинчивая в магнитофоне.
— Болит! — радостно кивнула Нинка. — Одеваюсь, качу в дежурную больницу на Дзержинке. Темень, ни зги! Таксист заигрывает!
— Заигрывает? — Войтек ревниво покосился на неё;
— Ага, — кивнула Нинка. — «Айда, говорит, в ресторан прокатимся, девочка...» — «Какой, отвечаю, ресторан. У меня зуб! Гони на Дзержинку!»
— Пригнал? — Войтек ткнул пальцем клавишу, диски завращались, с тихим шелестом перематывая пленку.
— Приехала. Врач в кресле храпит, аж стены пляшут. Бужу его, трясу, за халат дергаю. А он приоткрыл один глаз и ворчит: «Ну чего еще там?» Я ему: «Дяденька, зуб болит...» А он зевает и бормочет недовольно: «Ну и что? А я спать хочу». Наконец уговорила я его. Сделал укол, заморозку, значит. Сказал: «До шести утра болеть не будет, а там приходи». Ну, еду домой. Разделась, легла. В четыре снова боль, жуть! Вскакиваю, шлепаю босиком взад-вперед по коридору, ни анальгин, ни тройчатка, ничего не помогает, сигаретами дымлю как паровоз, полощу одеколоном... Ни фига! Болит!
— Болит? — Войтек сочувственно поскреб пятерней курчавый чуб.
— Болит, — кивнула Нинка, щурясь на солнце. — В пять одеваюсь, значит, бужу отца: «Папочка, поедем со мной на Дзержинку?» — «А почему не на Ленинские горы?» — говорит. Ну, опять тащусь в больницу. Врач храпит в кресле в той же позе, голову на спинку запрокинул, носом такие трели выводит соловьиные, аж голова в такт дрожит. Ну, тормошу его, дергаю, а он просыпается и мямлит: «А, это ты, Люлёк?» — «Угу»,— мычу. «Не кричать можешь?» — «Не знаю», — говорю. «Будешь кричать, вышвырну!» — говорит...