Здесь швейцар прервал свою странную речь, потому что щелканье гремучей змеи раздалось слишком близко и явственно, чтобы его игнорировать даже в том состоянии возбуждения или вдохновения, в котором пребывал юноша.
Повинуясь инстинкту, Хуан взобрался на стул и подождал несколько минут; затем, убедившись, что животного нет поблизости, слез со стула и подошел к Мэри Авилес. Ему хотелось по крайней мере сказать ей на прощание что-нибудь ласковое и, как всегда, посоветовать: осторожнее, мол, с собственной жизнью. Так он и сделал. Однако Мэри Авилес его не слушала. Ее глаза были широко раскрыты, на губах застыла победная улыбка. Наш швейцар окликнул ее несколько раз. Затем приложил ухо к груди девушки. Он услышал только леденящий душу треск погремушек: это змея медленно выползла из комнаты. Очевидно, Мэри Авилес все-таки удалось покинуть сей мир.
Издав жалобный вой, Хуан бросился на лестницу. Крик оказался таким громким, что, хотя во всем доме гремели проводы старого года, его не могли не услышать.
19
Никого из жильцов не удивила смерть Мэри Авилес. Наоборот, вот уже несколько месяцев назад жена управляющего поведала им о попытках самоубийства, предпринимаемых девушкой, и они почувствовали облегчение, узнав, что она, наконец, достигла цели. Даже полиция, в распоряжении которой находились все records (мы не нашли подходящего слова в испанском) девушки, ограничилась обычной процедурой. Только для порядка у двери поставили полицейского, чтобы он никому не позволял войти в квартиру, до тех пор пока не увезут тело. Впрочем, так как все знали о существовании гремучей змеи, никто не осмеливался подходить и близко; исключение составил один швейцар, которому после нескольких протокольных вопросов разрешили удалиться. Хуану же хотелось остаться там, рядом с Мэри, однако, несмотря на его настойчивые попытки к ней прорваться, ему этого так и не позволили. Наконец, до него дошло, что когда полиция кому-то приказывает удалиться, лучше всего исчезнуть.
Так и не опомнившись от случившегося, он отправился восвояси.
Сел в поезд, который в новогоднюю ночь, разумеется, курсировал бесплатно, и вышел в центре Манхэттена; толпа понесла его прямо в водоворот рождественских праздников. В Рокфеллеровском центре поставили огромную сосну, срубленную где-то в горах, и теперь она сияла, увешанная гирляндами огней поверх проволочных ангелов, поднявших кверху свои безмолвные трубы, но даже если бы они и издавали какие-нибудь звуки, те все равно потонули бы в шуме машин и толпы. Вдоль Пятой авеню в самых роскошных в мире витринах стояли гигантские электронные фигуры, которые воссоздавали разные ситуации, пейзажи, истории или мифы на тему Рождества. В свинцовом небе — каким оно обычно бывает нью-йоркской зимой — гроздьями разноцветных огней рассыпались первые фейерверки…Хуан добрался до Таймс-сквер, и затерялся в море задранных голов: все уставились на вершину башни Таймс-сквер номер 1, ожидая, когда гигантские часы пробьют двенадцать, и по самому высокому шпилю небоскреба спустится что-то вроде гигантского красного шара. До двенадцати оставалось каких-нибудь полчаса, и толпа с небывалым ревом сжималась все сильнее. Из перенасыщенного возбуждением пространства кто-то с преступным легкомыслием швырнул бутылку, которая, конечно же, не могла не свалиться кому-то на голову. В ответ конная полиция вклинилась прямо в середину столпотворения, направляя лошадей на людскую массу, а та судорожной волной пыталась откатиться.
Когда одна из таких человеческих волн докатилась до того места, где стоял швейцар, он почувствовал, как чья-то опытная рука шарит в одном из его карманов. После того как лавина схлынула, Хуан испытал большое облегчение, оттого что карман, в который он сунул деньги, пожалованные ему на чай, оказался пуст. Впрочем, он тут же обнаружил, что исчезли не все деньги: в другом кармане по-прежнему лежал конверт с тысячей долларов, который он пытался преподнести Мэри Авилес. Поскольку они остались нетронутыми, Хуан вновь нырнул в толпу, которая теперь катилась в противоположном направлении по вине очередной бутылки, только что угодившей кому-то в голову. Новая волна увлекла Хуана за собой и сбила с ног; однако как только она отхлынула и порядок на какое-то мгновение был восстановлен, его ждало разочарование: на сей раз у него ничего не украли, а посему он опять втиснулся в толпу, которая со все большим воодушевлением взирала на огромные часы. С последней надеждой Хуан пробился ближе к группе молодых людей, по виду профессиональных грабителей, даже сунул конверт так, чтобы несколько банкнот соблазнительно торчали из кармана. Но внимание карманников оказалось приковано к стрелкам огромных часов, на которых вот-вот должно было пробить двенадцать ночи.
Понимая, что никто и не думает красть у него деньги, которые ему внезапно опостылели, Хуан подумал, что лучше всего вернуться в здание, где он работал, и оставить конверт у дверей. Неожиданно пришедшая мысль облеклась в желание и одновременно прозвучала приказом, зовом, исходившим от самой двери. Это означало, что теперь следовало не смешиваться с толпой, а, наоборот, выбираться из нее. А ведь он находился прямо посередине Таймс-сквер. Хуан толкался, его отталкивали, он напирал, и на него напирали, пока он не просочился сквозь кордон полицейских, которые пытались установить хотя бы подобие порядка в создавшемся столпотворении.
Наконец, ему удалось сесть в поезд, и он добрался до рабочего места.
Когда он вошел в здание, до полуночи оставалось десять минут.
Lobby пустовал, а посередине сверкала разнаряженная сосна, от которой исходил механический шум, должно быть, изображавший трели какой-нибудь птахи, возможно — Бог весть, по какой причине, — пересмешника. Хуан вытащил конверт с тысячей долларов и воткнул в стеклянную дверь, где его легко бы обнаружил первый же вошедший. Все еще витая где-то далеко, он застыл на месте, а его лицо менялось в цвете, отражая свет лампочек, которые то и дело вспыхивали на елке. Из соседних квартир, помимо прочих звуков, доносились музыка и смех хозяев и их гостей. Раздавались крики ликования, аплодисменты, вылетали пробки, взрывались небольшие петарды для домашнего пользования, вызывая пронзительный визг детей, которым по случаю праздника разрешили носиться по коридорам, застланным ковровыми дорожками. Слух швейцара уловил также лай, писк, мяуканье и урчание животных, однако он затруднялся определить их местонахождение в издаваемом шуме. Время шло — до полночи оставалось две-три минуты, а музыка, топанье танцующих, смех, грохот звучали все громче и слились в единый рев, который словно бы исходил от всего здания в целом, а не от отдельных участков пространства. Складывалось впечатление, что все эти люди, а заодно и весь город хотели воспользоваться теми крохами времени, которые у них оставались до конца года, чтобы успеть сделать все, что они задумали и не сделали за все предыдущие месяцы, пытаясь насладиться (и насытиться) за три минуты всем, чем не смогли за предыдущие триста шестьдесят пять дней, желая поймать за три, уже две, уже одну минуту все время, все то время, которое незаметно ускользало от них. «Пока не поздно, пока не поздно, пока не поздно», — казалось, заклинал их единодушный рев. Хотя Хуан, так же как и все, знал, что через несколько секунд будет уже полночь, он все равно, вслед за остальными, вскрикнул от неожиданности, когда раздались двенадцать ударов, столь же решительных, сколь безжалостных и неповторимых. И в ту же минуту весь город возвестил посредством бесчисленных звуковых и световых устройств, что наступило двенадцать ночи 1990 года. Небо наполнилось грохотом и вспышками. И когда вопль, подхваченный десятью миллионами глоток, стал смахивать на приступ вселенской истерии, Хуан вновь почувствовал, что просто задыхается от отчаяния, от почти полной безысходности. Завершался очередной год, а он все еще не нашел дверь и не смог внушить остальным, насколько важно ее найти. Так что шум, производимый обитателями дома и городом в целом, воспринимался Хуаном вовсе не как проявление радости, а как крик отчаяния, упрека, адресованного, разумеется, ему, швейцару. Взглянув еще раз на свое отражение в огромном зеркале lobby: начищенная униформа, позолоченные пуговицы, цилиндр, белые перчатки, — Хуан с ужасом понял: никакой он не спаситель, а шут, мальчик на побегушках в нелепой круговерти жизни. Распоследний из лакеев! Вечно что-то там такое корчит из себя, рассыпается в притворных любезностях — и все под дудку людей, которые воображают, что раз они в состоянии заплатить швейцару, то можно уже задирать нос к потолку.
И тогда Хуан сказал себе — он уже принялся бормотать свой монолог — если все обстоит именно так (как в тот момент ему представлялось), если не существует ничего другого, иной цели, как то и дело открывать и закрывать двери, для того чтобы люди входили и заходили из никуда в никуда, — какой тогда смысл продолжать исполнять свои обязанности? Какой смысл продолжать жить? Вот сейчас, — он говорил уже громко, — я поднимусь их поздравить, выпью за их здоровье, они похлопают меня по плечу и даже украдкой, якобы великодушно пожмут руку.