— Манифест пустит, — как вздох раздалось в толпе.
Далеко выгибаясь вперед, ординарец натянул лук. Махая шапками и крича, к нему мчались из вражеского стана несколько человек. И так как у них не было ни пищалей за плечами, ни пистолетов за поясом, ничего, кроме кинжалов, при их приближении ординарец без всякого колебания отбросил свой лук. А всадники доскакали до ординарца, и первый, ехавший на тонкошеем белом коне, схватил за узду его лошадь и что-то быстро и рьяно заговорил. Потом приблизились остальные и тоже заговорили, показывая на крепость, на пугачевцев, себе на горло и опять на крепость и на пугачевцев. Ординарец сказал несколько слов и тоже показал на крепость. Потом старший ударил ординарца по плечу, они повернули лошадей и конь о конь поскакали к Арапову. Толпа стояла в тревожном недоумении так, как ее выстроил Арапов.
Пушкари впереди, за пушкарями — кавалерия.
За кавалерией — пехота.
Стояли, смотрели на мчащихся всадников и ждали.
VII
По хрустящему, ломкому снегу всадники подлетели к Арапову, и тот, кто мчался впереди, неожиданно оказался толстым краснолицым мужиком, по-солдатски бритым. Через распахнутый тулуп его виднелся шитый кафтан. Не доезжая до Арапова, он осадил коня и легко, как мальчик, соскочил на землю. Потом поглядел на толпу и, не торопясь, увесистыми шагами подошел к атаману. Шапку он с себя не снял и голову не наклонил.
Кряжистый и массивный, он стоял перед Араповым и смотрел ему в глаза испытующим, неподвижным взглядом.
Вслед за ним, соскакивая на ходу с коней, потянулись и молодые. А ординарец так и не слез с коня. Он стоял поодаль, наблюдая за происходящим.
Мужик в расстегнутом тулупе пошел прямо на Арапова и, останавливаясь перед ним, спросил:
— Вы, значит, и есть генерал-аншеф Арапов?
— Я и есть, — ответил атаман и, строго нахмурившись, добавил: — А послал меня батюшка к вам, чтобы возвестить великую милость и повелеть вам помещиков не слушать, офицеров, полковников взять и представить по начальству, а самим брать землю, скот, дома и земли боярские, кровати, стулья и прочую утварь и жить вольным, как зверям в степи. — Он посмотрел на неподвижное лицо мужика. — А чтоб вам недруги и воры помешать не могли, — он значительно кивнул головой в сторону пушек, — прислал вам батюшка в подмогу свою артиллерию и пехоту. С ней же ни один еще недруг справиться не мог, о чем вы, как люди военные, и сами должны быть изведаны.
— Так, — ответил толстый мужик, — ну, я вам на сие тоже отвечу. — Он вдруг быстро снял шапку и, обнажив желтую, тусклую лысину, вынул закатанную трубкой бумагу. — Я ж вам на сие отвечу вот как, — сказал он. — Поселяне, узнав о приближении вашем, собрали сход и долго думали, решали, как быть и какое вам сопротивление оказать надобно. Оный вопрос важности первостепенной был обсуждаем отменно, долго и с великим усердием. Офицеры, конечно, настаивали на том, что мы должны выполнить долг присяги и против вашего неодолимого воинства свое двинуть, кое тоже, к слову сказать, коней и пищалей в изрядном количестве имеет. Пушками же и того превосходит. Сей спор продолжался зело долго, и ни одна сторона ни к какому решению прийти не могла.
Войско стояло неподвижно, глядя на атамана и склонившегося перед ним в глубоком поклоне мужика.
Стояла конница, готовая по первому знаку атамана кинуться на поселок.
Стояли пушкари около уже заряженных пушек.
И так было тихо кругом, что даже самые дальние слышали, как хрустит снег под ногами атамана.
— Ну, и что ж? — спросил Арапов.
— Обсудив все, народная громада прислала к вашему высокоблагородию меня, старосту Ивана Петрова Евстафьева, и трех молодых, кои вам свое решение, письменно изложенное, и зачтут.
Он снова взмахнул бумагой.
Из толпы вышел парень лет двадцати пяти и, взяв из рук старосты бумагу, стал читать громко и внятно:
— «...Государю батюшке Петру Федоровичу. Мы, батюшка, бьем тебе челом и просим нас, рабов твоих худородных, не забывать и взыскать твоей отеческой милостью. Как вышло, батюшка, решение, чтобы бояр, офицеров, генералов и прочих ослушников твоей царской воли ловить, вязать и вешать, а их имущество отбирать, мы, батюшка, распорядились тако: скот боярский собрали во двор и, пересчитав, точный реестр оного скота составили, коий при сем прилагаем. Но как мужики просили раздать скот на руки, дабы оные царские коровы не изголодались, то мы так и сделали, распределив скот под роспись. Кому коров, кому телка, а кому, батюшка, три овцы или прочей мелкой худобы, смотря по состоянию. Земля же боярская пока стоит неделенной и ждет прибытия ваших анпираторских генералов, при коих она распределена и будет. Что же касаемо ваших царских лиходеев, то мы, обсудив все здраво, решили не сделать им ничего худого, со двора прогнать, дабы они не могли вредить воле вашей, которую мы, государь, неуклонно и выполняем. А еще мы, государь, просим, дабы вы нам дали, как это и было в ваших манифестах обозначено, землю, травы, озера и реки, зверей и птиц, и рыбные ловли, и звериные охоты, и пули, и порох, и вечную вольностью. А мы за это, государь, жизнь не щадить рады и всем твоим ворогам сопротивление по конец живота нашего оказывать».
— Здорово написано, — похвалил Арапов. — Зря только помещиков отпустили. Кто составлял прошение?
— Секретарь наш, — чинно ответил староста, — он у нас такой бойкий, такой бойкий, три года в Санкт-Петербурге прожил, так все превзошел. Прикажи читать далее.
Парень продолжал читать:
— «...Касаемо же помещиков, кои по указу вашему скота, земли и прочих угодьев лишены, то мы, государь, пораздумав еще, порешили их в амбар запереть и к ним крепкий караул приставить, дабы они от вашего царского суда не скрылись».
— Вот это здорово, — сказал Арапов. — Это всего здоровее. Дальше...
— «...Но как промеж многих мирян спор и сумление вышло, — продолжал читать секретарь, — то дабы они вашего царского величества суд не обошли и всякую погубу удумали, мы, добром пораздумав, по простоте нашей всех на рябине в одночасье и перевешали, дав им, однако, полную свободу перед смертью исповедаться и у нашего батюшки даров принять. Детей же их...»
— Стой! — сказал Арапов, нахмурившись. — Да кто же вам на сие волю дал, по какому указу вы так поступили!
Староста пожал плечами.
— Да как сказать, батюшка, — ответил он, — не в обиду сказать, посумлевались немножко ребята, а вдруг его царское величество, в неизречимой милости своей, коя и на лиходеев простирается...
— Ишь вы, значит, посумлевались. В царском суде посумлевались.
— Так-то оно вернее, — сказал староста, — ни сумлений, ни споров. И нам и им спокойно, а у нас рябина здорова, они все рядышком и поместились.
— А с детьми что? — спросил Арапов.
— А насчет детей дальше написано.
Секретарь продолжал читать:
— «...детей же их, кои все означились дочерями, мы по здравому размышлению решили отдать в крестьянские дворы, дабы они до совершеннолетия своего пробыли и, крестьянскую работу познав, в жены были крестьянам отданы».
— Так, — сказал Арапов задумчиво, — так... По всем статьям, значит, распорядились.
И вдруг, подойдя, схватил старосту за виски и расцеловал сначала в усы, а потом в обе щеки.
Тот тоже открыл объятия, поколебался с минуту и вдруг крепко по-мужицкому прижал к себе тщедушную фигуру Арапова. Толпа вздохнула одной грудью, и сейчас же по всему протяжению раздались радостные крики. Ножи, косы, тяжелые дубины, все было брошено на землю. Шумя, мужики обступили старосту и трех посланных.
И только пушкари стояли по-прежнему неподвижно и молчаливо около заряженных орудий.
От ворот села скакали еще всадники, размахивая шашками и что-то крича.
В эту ночь войска решили не делать последнего перехода. Они сидели в жарко натопленных избах, хлебали горячие щи и дружески разговаривали с хозяевами. Отложив пищали и пики, они стали опять похожи на мужиков, и разговоры у них пошли исконные мужицкие — об урожае, о земле, о худобах. В избах уже висели на стенах побронзовевшие от времени портреты, сияли фарфоровые расписные флаконы и тонкие розовые, как фламинго, французские вазы.
Эти вазы особенно занимали мужиков.
При любом прикосновении полый фарфор наполнялся легким, дребезжащим звуком, чем-то напоминающим далекую перекличку журавлей. Поочередно мужики подходили к столу, дотрагивались до краев вазы и долго слушали с мечтательной улыбкой нежно-серебристые переливы фарфора.
А в одной избе, как нарочно, в самой бедной, были притащены барские часы. Каждые полчаса в верху тяжелой дубовой коробки отворялась дверь и оттуда появлялся кротенький, упитанный монах с розовыми щечками и вздернутым носом. Он проходил перед ошеломленными зрителями по кругу и исчезал, дергая веревку, ведущую к языку колокола. Раздавался глухой и мерный бой часов. Мужики обступили диковинку, смотрели на румяного монаха и, боясь громко дышать и смеяться, заводили снова и снова часовой механизм. И опять отворялась дверь, монах появлялся на верху ящика и, исчезая, дергал язык колокола. Наконец хозяева запротестовали.