Так говорили эти люди, не зная, что сейчас, снимаясь в этой, казалось, ничем от других не отличимой кинокартине, они входят в бессмертие, они становятся героями величайшего в мире произведения искусства… Да и самим создателям фильма не дано было знать о грядущей судьбе их работы. Снимался великий «Броненосец „Потемкин"».
— Приготовились! — послышался голос сверху. — Начали! Пошли солдаты!..
Потом снимали, как женщина поднимается с мертвым мальчиком на руках навстречу палачам. Снимали, как катится по лестнице детская коляска и падает убитая мать младенца. Снимали учительницу с разбитыми стеклами очков, залитую кровью.
Участникам съемки было жарко, они устали, они счастливы, что съемка наконец кончилась, можно расписаться в ведомости, получить свой трояк и уйти. Расписывался безногий матрос, и последней — Клавдия.
Она получила деньги, попрощалась с мальчиком, который сегодня был ее сыном, и ушла.
Глушко с большим набитым бумагами портфелем и Сажин — насупившийся, угрюмый — шли по Садовой улице.
— Ты что, ума лишился? — говорил Глушко. — Кто ты такой — съемки закрывать? Из Москвы звонили — это же по заданию ЦИКа картину снимают. Про девятьсот пятый год картина. Какой там у вас, говорят, ненормальный объявился съемки запрещать?…
— Закон есть закон, — мрачно отвечал Сажин. — Кодекс о труде. Он и для съемщиков закон, и для Москвы закон.
— Слушай, Сажин, кино — дело темное. Мы же с тобой ни черта в этом не понимаем. Нужно там что–то или вправду самодурство…
Они остановились у дома, где жил Глушко.
— Зайдем, Сажин, — сказал он, — зайдем, чаю попьем…
— Нет, спасибо, пойду…
— А я тебя прошу — зайдем. У нас пирог нынче. И ты не был сто лет, с тех пор как переночевал, приехав. Зайдем, Настя довольна будет, что ей все с одним со мной сидеть… — И они вошли.
Настя — жена Глушко — действительно искренне обрадовалась Сажину. Пожурила, что не приходит. Мальчишки уже лежали в кровати и спали, обнявшись.
— Садитесь, садитесь, пожалуйста. У меня беда, Миша, пирога–то нет. Мука, оказалось, вся…
— Ладно, — ответил Глушко, усаживаясь за стол, — переживем как–нибудь. Чаю с хлебом хоть дашь? Согласен. Сажин! Садись…
Настя налила им чаю из большого чайника, нарезала хлеб и подсела к столу.
— Видишь ли, — говорил Сажину Глушко, — лет через сколько–нибудь не будет у партии надобности ставить на руководящие посты таких, как мы с тобой, которым приходится другой раз печенкой разбираться в делах, нюхом допирать, что к чему… будут большевики спецами в любой области, научатся и искусству даже… а сейчас — что делать… бери сахар, бери, бери… Худо только что другой дуролом ничего не петрит в том же, к примеру, искусстве, а лезет давать указания — и чтобы все по его было… Вот что худо…
— Да хватит вам про дела, — сказала Настя, — неужто дня недостаточно… Ребята, а не махнуть нам в Горсад — музыку послушаем… Сосед наш — администратором там — приглашал…
— А что? — Глушко хлопнул Сажина по плечу. — Какие идеи бывают у женщин!
Они сидели перед оркестровой раковиной на дополнительной скамье — все места были заняты. Маленького роста рыжий скрипач вышел на эстраду и стал перед оркестром.
— Наш… — шепнул Сажин, — склочный тип — просто кошмар… Вчера за полтинник такой скандал закатил…
Но тут в оркестре закончилось вступление и раздался голос скрипки. Кристальной чистоты звук летел в сад, и публика замерла. Закрыв глаза, играл удивительный художник. Потом вступил оркестр.
Сажин сидел, изумленно глядя на маленького скрипача. Впервые в жизни слышал Сажин такую музыку.
Домой Сажин возвратился в десять. Верки не было, но следы ее пребывания можно было увидеть повсюду — лифчик на столе, чулок на полу, окурки, грязная тарелка на стуле и всюду лузга, лузга, лузга…
Сажин снял френч, закатал рукава рубахи, сходил на кухню за ведром и веником и стал убирать комнату.
Утреннее солнце осветило разостланный на полу тюфячок, на котором одетым — сняв только сапоги — спал Сажин, и аккуратно застеленную им с вечера постель — она так и осталась нетронутой. Тикал будильник. В открытое окно влетел воробей, сел на подоконник, удивленно покрутил головкой и выпорхнул обратно на волю. За дверью послышался грохот — упало то ли корыто, то ли ведро, за этим последовало Веркино «черт, сволочь, повесили тут, идиёты» — и сама Верка ввалилась в комнату.
Сажин проснулся, смотрел на нее. Верка была пьяна. Ее пошатывало, когда она шла к кровати. Не дойдя, остановилась и уставилась на Сажина, который натягивал сапоги.
— Постойте, товарищи, постойте… — морщила Верка лоб и крутила головой то так, то этак, глядя на Сажина, — кто это тут у меня в комнате… Елки–палки! Да это же ты, Сажин! Как хорошо, что ты пришел… — И вдруг нахмурилась: — Постой, а какого хрена ты тут делаешь?
К этому времени Сажин натянул сапоги и встал.
— Идите вон, — сказал он, — собирайте свои вещи и чтобы духу тут вашего не было! — Хлопнув дверью, он ушел.
Верка вслед ему сделала реверанс.
— Пожалуйста, очень вы мне нужные… дурак фиктифный… уж я не заплачу… Скажите, пожалуйста… — Схватив с подоконника пачку книг, она швырнула их на пол и стала затаптывать ногами. — Вот тебе твои книжки, лежит тут, понимаешь, на тюфяку — мужик не мужик… очень ты мне нужный… Пойду, не заплачу, очень ты мне нужный…
И вдруг, придя в ярость, Верка стала громить все подряд. Она ломала стулья, стол, вышвырнула все, что было в шкафу, расшвыряла постель, перевернула кровать. И кричала:
— Вот тебе! Вот! Вот! Вот тебе, Сажин! Получай!
Но самую великую ярость вызвал у нее тюфяк. Она рвала его зубами, как самого своего злого врага.
А растерзав, остановилась, осмотрела разгромленную комнату и сказала:
— Не заплачу, катись ты, Сажин, на все четыре стороны…
Потом упала на изодранный в клочья тюфяк и заревела в голос.
Облетели листья с деревьев. По направлению к вокзалу тянулись подводы с имуществом съемочных групп. Киноэкспедиции прощались с Одессой. На извозчиках ехали и сами кинематографисты. То и дело открывалось какое–нибудь окно, и только–только вставшая с постели дева посылала воздушный поцелуй какому–нибудь бравому осветителю или реквизитору. И молоденькая продавщица цветов на углу подавала знаки кому–то из уезжающих. В общем, сцена отъезда кинематографистов похожа была на уход из городка кавалерийского эскадрона после постоя.
На одном из перекрестков, у подворотни, в которую можно было бы скрыться в случае появления милиционера, торговала семечками Клавдия. Девчонки крутились тут же, возле нее.
— Жареные семечки… — неумело, не так, как выкрикивают торговки, объявляла Клавдия, — семечки жареные, вот кому жареные семечки.
У ног ее стоял небольшой мешок с «товаром» и граненый мерный стаканчик. Изредка кто–нибудь останавливался и покупал у Клавдии семечки.
Но вот, гулко перебирая ногами, подъехал и остановился рысак. В лакированной на «дутиках» пролетке сидел важный нэпман и… Верка. Верка в огромной шляпе, в роскошном наряде, в высоких, шнурованных до колен ботинках, сияющих черным лаком, с болонкой на руках.
— Возьми семечек, котик, — сказала она спутнику.
— Но, Верочка… ты же бросила… в рот их не берешь…
— Что? — взмахнула она накрашенными ресницами, и «котик», вздохнув, сошел с пролетки, подошел к Клавдии.
Она насыпала в свернутый из газетной бумаги кулечек два стакана семечек.
— Две копейки, — сказала Клавдия, опасливо оглядываясь по сторонам.
Нэпман вернулся, и Верка приказала кучеру:
— Пошел! На Ланжероновскую.
Рысак взял с места стремительный ход, и нэпман обнял Верку за талию. Так они «с ветерком» неслись по улицам Одессы, обгоняя всех извозчиков и даже легковые автомобили, изредка попадавшиеся на пути.
И вот — Ланжероновская.
— Потише, потише, — командовала Верка, — вон к тому дому, — указала она, — еще немного подай вперед… так, стой.
Пролетка остановилась у Посредрабиса, прямо против окна кабинета Сажина. Верка заложила обтянутую высоким шнурованным ботинком ногу на ногу, отдала болонку «котику» и принялась грызть семечки, демонстративно сплевывая лузгу на мостовую. Нэпман хотел было убрать руку с Веркиной талии, но она свирепо прошипела:
— Держи, дурак, не убирай руку…
Сквозь приспущенные ресницы она видела, что Сажин, подняв голову от стола, с изумлением рассматривает ее.
Покрасовавшись так немного, Верка скомандовала:
— Давай вперед, да с места вихрем!
Кучер привстал, дернул вожжами, гаркнул во все горло:
— Эй ты, залетная!.. — И пролетка понеслась дальше.
— Убери руку, — сказала Верка нэпману, — жмешь как ненормальный, синяков наделал… — и выкинула назад на мостовую кулек с семечками.