Трактор тащит плуг, как сейнер невод в море. Я гляжу в даль поля и разом на трактор, спокойно и уверенно переваливающийся то на одну сторону, то на другую — от огнедышащей железной силы в нем и тяжести далекого улова хлеба насущного; гляжу в черно-белый, высвечиваемый фарами из тьмы ночи, покачивающийся горизонт, отмериваю душой — не глазом — краюху стерневой целины, чтобы по ней, вдоль выутюженный, глянцевой от лемеха, борозды, ложилась чуткая, слышащая каждое движение рычагами гусеница; пашу землю родины, и в моей душе все целительно и мягко оборачивается — как пласт земли, целительно и мягко оседает — как рассыпающиеся комья, прилаживается и становится на нужное, на свое место. Потяну рычаг — трактор отзывчиво, как конь, всхрапнет, натужится, доворачивая нужный доворот, и что-нибудь довернется в моей душе, вывернется, разом с отломившимся из почвенного пласта комом или мелькнувшим в рассыпающейся земле сорняком, какой-нибудь образ. Оглянусь назад: как вгрызается, режет, переворачивает и рыхлит полную запахов первозданности, зарождения и расцвета жизни землю стальной пятилемешный «невод», блескающий новой краской в дрожащих отблесках заднего фонаря; и вместе с выворачиваемой, дремотно-бархатной, рассыпающейся землею бархатно-ласково, властно и ликующе вывернется и ляжет в нужную борозду что-нибудь в моей душе. «Да! Вот Истина истин — пахать, сеять, убирать хлеб, хлеб наш насущный! Истина Жизни. Истина Земли. Истина мироздания. Истина Счастья. Истина человеческого равновесия и бытия в этом бесконечном, блескающем вокруг пространстве. Вот просто живут, пашут, сеют, убирают, растят детей, женят, живут вечной жизнью, тянут все вечные проблемы своими мускулами, своим духом, и на них держится все, вот на таких моих тезках. А когда станет невмоготу пахать, когда чересчур уж много нацепляется всякого хлама, пахарь приостановит пахоту и стряхнет, счистит, откинет все, что мешает пахать. Я не могу удержаться, чтобы не поделиться моими запоздалыми, такими простыми, но и такими дорогими; окрыляющими открытиями со своим тезкой — владельцем нашего подворья, моим учителем и другом, Пахарем: «Вы — соль Земли! Вы кормите всех. А то что мы пишем, спорим, мучаемся — кому это нужно?»
«Что соль Земли, что кормим, то — да, — отвечает тезка. — Но иную книжку откроешь, а из нее дух — как от пахоты, и как бы заглянешь в душу человека, даже своей женки». — И показывает черным своим, с порепанными землисто-голубыми мозолями пальцем на мое движение: чуток, мол, доверни.
Я доворачиваю…
Как хорошо! Как хорошо это действительно — пахать! дышать духом Земли! чувствовать силу! И как же быть тогда? Что же такое тогда — правильная жизнь? Для меня, для него, для каждого?! Какая она должна быть? Как это все понять, вместить, совместить в своей жизни, что ощущаешь душой, что ощущали и передали другие? Я знаю таких в городе: спасаются то бегом трусцой, то ковырянием на даче — с наслаждением и счастливым вздыханием копают, поливают, опрыскивают, знаю таких, что отказываются ездить в автобусах, троллейбусах, идут на службу, в свои кабинеты пешком. Чтобы подышать воздухом утра, отдохнувшего от удушающей ярости выхлопных труб…
* * *
И вот показывает уже жизнь, что и мне нужно какое-то соединение, какое-то сращение… «Кровь на кровь, сустав на сустав, мосол на мосол, жила на жилу, тут тебе не стоять, тут тебе не лежать, стань же ты на свое место, где тебя мать спородила и на место установила», — заговаривала вывихи моя мама. И мне нужно что-то вроде этого… Я завидую пахарю хорошей завистью. Я вижу: он счастливее меня, хотя тоже крепко задумывается над тем, «куда несет нас рок событий», в кругу таких же, как он, пахарей, за чаркой самограйного, со своего винограда… И я думаю: «Землю попашет, попишет стихи?..» А перед глазами — дом в окружении сада, полном птичьих и детских голосов, среди которых звонче всех, искристей всех голос моей дочурки…
Будущие пахари! Будущие поэты! Певцы моей Родины! Настоящие!
«Слушай, — кричу сквозь гул и тряску агрегата своему тезке, держа душой направление движений трактора, — ты хоть покажи, что у тебя за тетрадь. Мне девчата говорили, ты стихи пишешь. Дай, гляну».
Напряженно жду, что скажет.
«Да ну! Это я так, — отвечает тезка, оглядываясь, спокойный и уверенный, на пахоту, и я, как истинный хлебороб, тоже оглядываюсь на плуг, радостный и спокойный. — Это я так, — говорит без напряжения тезка, однако при этом заметно смущается, краснеет, и это видно даже в полусвете напряженно и тряско зудящей кабины. — Найдет когда, побалуюсь, запишу. Ну, оно больше на песни складывается. Выпьем когда, споем с кумом».
И, совершенно ничего не боясь на земле, все с тем же покоряющим, красивым хлеборобским видом выглядывает через дверцу на плуг.
«Нет, — говорил я больше себе, чем ему, — как ни верти, все на вас, на пахарях, держится, и вы счастливее всех…»
Тезка, следя за плугом через открытую дверцу, делает знак, чтобы я затормозил, спрыгивает, когда я только еще натягиваю рычаги, подходит к уже остановившемуся, но еще напряженно, как живой, дрожащему в земле плугу и в заднее стекло показывает мне: «Подними». Стягивает, обирает, высмыкивает из узлов и соединений агрегата набившийся хлам, оббивает ногой поднятые держатели лемехов и весь корпус плуга, показывает, чтобы я тряхнул. Часть мусора — остатки стерни, бодылок, корни, солому — бросает тут же, в борозду, чтобы их сразу запахать, часть — корни свинороя и пырея относит к Казачьей и, так как там их у него насобиралось уже порядочно, поджигает, чтобы не распространялась эта зараза.
Отвечает уже в кабине, понаблюдав за поведением плуга через дверцу:
«Что счастливее — не знаю. А что на нас все держится, то да. Но вот что ты, Николаевич, подсыпал угольков за пазуху строителям, так это в самый раз! Они заработали! Еще бы наломать хвоста дорожникам за дорогу в объезд, чтобы забыли о ней и думать, не портили поля, а строили мост!» — И, покраснев так, что было видно в дрожащем и ноющем полумраке кабины, прищуренно смотрит в выхватываемую светом ночь, в забираемые светом, движущиеся к нам горизонты.
И мне так хорошо, так радостно, так свободно и надежно с ним на нашей отчей земле…
И дышится легко. И видится далеко, будто с высокой горы…
* * *
…Каждый раз, как настигает меня какое невыносимое чувство, как сдавит какая боль, я срываюсь и бегу — лечу, как бабочка на свет! — на качающиеся среди ночи, разрастающиеся фары, на урчащий, звенящий чистой перекатной волной, как на Аксюткином броде Уруп, работающий тракторный рокот, к пахарю и хозяину когдатошнего нашего подворья, моему другу и учителю, и в сердце вскипают грустные и счастливые, раздвигающие тьму слезы, по мере того как среди натужно-радостных, особенных на пахоте звуков тянущего мотора, среди шелестяще-свистящего лязга и верезга гусениц, среди передаточного стрекота трансмиссии и ласкательно-режущего шума лемехов, забирающих на нужную глубину почвенный слой, разрастающе выплывают из пришпиленной звездами ночи качающиеся розы фар. Вот они вздрагивают, как бы ткнувшись во что, схваченные тормозами, и шумяще замирают с приостановившимся, как у передыхающего коня, живым железным дыханием. И вот уже вырастает и прорисовывается черный силуэт горячего, надежно держащего землю трактора. Я забираюсь по гусенице. Тезка привычно подвигается. И вот: впереди — звезды, по сторонам — звезды. Качающиеся, ныряющие, дрожащие. Это пашут земляки. Позади — стожары огней Отрадной, Удобной, Надежной, Спокойной, Бесстрашной, Бесскорбной, Передовой.
«Да! Прекрасно жить на Земле!»
Пахарь улыбается в дрожащем, растворенном полумраке кабины, блестя прищуренными в даль глазами, оглядывается, не беспокоясь, как я пашу, а по привычной необходимости глянуть. Я говорю — неожиданно для себя: «Не знаю, какой из меня получится писака, а вот пахарь пропадает — это я чувствую!»
Тезка улыбается. Улыбается понимающе. Потом суровеет. Медленно, заметно — из улыбки выходит не тотчас, а как бы трудно снимая ее с себя. Оглядывается, уже озабоченный; ревниво становится на крыло; ревниво очищает на ходу со станины плуга нацеплявшийся мусор длинной палкой, которая прикреплена у него для этой цели на затылке кабины. Садится; с защипленными, дрожащими в глубине глаз блестками смотрит в выхвачиваемое светом пространство, еще более суровея; говорит коротко, с требовательной надеждой, раздумчиво вздыхая и прикасаясь дружески к моему плечу своим: «Мост нужен! — И весь его вид как бы говорит: «С этим мы и сами управимся, а вот мост…» Но стесняясь обидеть меня, он повторяет с какой-то удивительной, свойственной только хлеборобу, теплой, красивой и нежной любовью: — Мост нужен, Николаевич!»
Я думаю: «Мост нужен нам всем».