Этажом выше сцена повторяется один к одному: Баумгартнер вновь пытается дозвониться, но линия по-прежнему занята. Он опять готов занервничать, но вовремя успокаивается, открывает чемодан и раскладывает свои пожитки в темном шкафу и еловом комодике. Затем осматривает новую комнату, в точности повторяющую убранство прежней, разве что циннии на литографии сменились крокусами. Зато окно теперь выходит на угол автостоянки, так что в номер кое-как проникает солнце; вдобавок, Баумгартнер сможет теперь наблюдать за своей машиной.
«Я тоже врач, — ответит ему Элен с запинкой, — правда, не совсем. Впрочем, теперь уже и не врач — я хочу сказать, что больше не работаю по специальности». Выяснилось, что она никогда и не занималась лечебной практикой, предпочитая неиссякающей череде пациентов область фундаментальных исследований, да и ту забросила два года назад, получив сперва наследство, а затем алименты. Последний раз она работала в больнице Сальпетриер, в отделении иммунологии. «Я искала антитела, рассчитывала их количество, пыталась выяснить, на что они похожи, изучала их активность, понимаете?» — «Да, конечно, мне кажется, понимаю», — промямлил Феррер, успевший к тому времени, подобно Баумгартнеру и согласно указаниям Саррадона, сменить местоположение, переехав на два этажа ниже.
Новая палата походила на прежнюю, будучи, однако, раза в два просторнее, так как здесь стояли три кровати. Медицинских аппаратов было поменьше, стены окрашены в светло-желтый цвет, а в окне наблюдалось уже не дерево, а совершенно неинтересное кирпичное здание. Один из соседей Феликса Феррера — тот, что слева, уроженец Арьежа, — отличался могучим телосложением и находился, по крайней мере внешне, в прекрасной форме; Феррер так и не понял, зачем он здесь лежит. Второй — хилый, но зоркий бретонец с повадками ученого-атомщика — с утра до вечера читал журналы и страдал аритмией. Посещали их довольно редко: пару раз наведалась мать аритмика (неразличимый шепот, никакой информации), один раз брат арьежца (звонкоголосый отчет о потрясном матче, минимум информации). В остальное время общение Феррера с соседями сводилось к пререканиям по поводу выбора программы телевидения и громкости звука.
Элен навещала его ежедневно, но Феррер по-прежнему вел себя крайне сдержанно, не выказывая никакой радости, когда она входила в палату. Не то чтобы он питал к ней предубеждение, — просто его мысли были заняты другим. Зато его соседей первое появление Элен буквально ошеломило. И в следующие дни они глядели на нее с растущим вожделением, каждый на свой лад: арьежец — не скрывая нежных чувств и рассыпаясь в комплиментах, бретонец — исподволь, но многозначительно. Однако даже восхищение соседей не вызывало у Феррера желания следовать их примеру — вы понимаете, что я хочу сказать: вот вы не желаете какую-нибудь особу, но другая особа, желающая ее вместо вас, внушает вам мысль, или стремление, или даже приказ возжелать эту первую особу, такие вещи иногда происходят, это общеизвестно, но в данном случае — увы! — этого не происходило.
Однако это довольно удобно — иметь при себе человека, который о вас заботится, может сделать какие-нибудь покупки, принести свежую газету (ее затем передаешь бретонцу). Если бы в больнице разрешались цветы, Элен, вероятно, носила бы и их. При каждом посещении она справлялась о самочувствии Феррера, изучала профессиональным оком кривые и диаграммы, висевшие у его кровати, но тематика их разговоров не выходила за эти клинические границы. Если не считать сообщения о прежней специальности, она ни словом не поминала свое прошлое. Скупые сведения о получении наследства и алиментов, в принципе способные многое раскрыть в плане ее биографии, тем не менее, не получили дальнейшего развития. Да и у самого Феррера ни разу не возникло желания рассказать ей свою жизнь, которая — особенно в последнее время — отнюдь не казалась ему достойным предметом беседы или зависти.
В первое время Элен ходила в клинику так, словно выполняла свой долг, добровольно взятую на себя миссию посетительницы, и Феррер, втайне дивясь этому, все-таки не осмеливался спросить, зачем ей это нужно. Она держалась бесстрастно, почти холодно и, даже проявляя любезность, не давала никакого повода к фамильярности. Тем более что любезность — это далеко не все, она не способна пробудить вожделение. И тем более что Феррер, истомленный болезнью, с ужасом ожидающий разорения, боящийся врачей куда меньше, чем банкиров, находился в состоянии перманентного беспокойства, отнюдь не располагавшего к обольщению. Конечно, он не слепой, конечно, он прекрасно видит, что Элен красотка, но смотрит на нее, будто сквозь пуленепробиваемое стекло. Их отношения либо слегка абстрактны, либо слишком конкретны и не допускают никаких чрезмерно нежных чувств. Это и угнетает, и вместе с тем успокаивает. Вскоре Элен, видимо, сама поняла ситуацию и смирилась с ней, ибо стала наносить визиты куда реже — раз в два-три дня.
Но три недели спустя, когда Феррер, согласно вердикту врача, должен был выписываться, именно Элен предложила проводить его домой. Выписка происходит в один из вторников, к полудню. Феррер еще слаб, и ноги у него дрожат, когда он идет к выходу с маленькой сумкой в руке. Элен ждет его, они берут такси. И Феррер, поистине неисправимый Феррер, не обращая внимания на свою молчаливую спутницу, уже любуется девушками на тротуарах из окна такси, которое доставляет его домой, вернее, к дому, куда Элен не входит. Но, разумеется, учтивость велит — и это самое меньшее, что он может сделать, — пригласить ее поужинать завтра, или послезавтра, или на неделе, ну, в общем, в ближайшее время; Феррер это хорошо понимает. Лучше всего завтра (чтобы скорее отделаться), а что касается ресторана, то, поколебавшись, Феррер предлагает новое заведение, недавно открывшееся на улице Лувра, как раз возле церкви Сен-Жермен-д’Оксерруа: «Не знаю, известен ли вам этот ресторан, Элен». Он ей известен. «Тогда, значит, до завтра?»
Но назавтра с утра Феррер первым делом взялся за работу. Элизабет, открывшая галерею два дня назад, проинформировала его о событиях, весьма, впрочем, немногочисленных, имевших место за время его отсутствия: пара-тройка новых картин, скудная корреспонденция, вот, собственно, и все; ни телефонных звонков, ни факсов, ни электронных писем. Коллекционеры-завсегдатаи еще не объявились — похоже, все разъехались отдыхать, кроме Репара, который позвонил сказать, что сейчас будет, и не успел Феррер положить трубку, как растворилась стеклянная дверь, и на пороге возник Репара собственной персоной, с ног до головы в своей любимой голубой фланели и с мелко вышитыми инициалами на кармане рубашки. Давненько его не видели здесь, этого Репара!
Он вошел, пожал хозяевам руки и принялся расхваливать Мартынова, купленного им в начале лета: «Ну вы, конечно, помните — большой такой, желтый Мартынов!» — «Разумеется, — ответил Феррер, — впрочем, они у него все более или менее желтые». — «А с тех пор он не приносил чего-нибудь новенького?» — обеспокоенно спросил бизнесмен. — «Конечно, приносил, — сказал Феррер. — Несколько мелких вещичек, но я еще не успел их развесить, — видите, галерея только что открылась. Главные его картин вы уже видели». — «Я все-таки гляну еще разок», — объявил Репара.
И пошел бродить по галерее с видом крайней подозрительности, то водружая очки на горбатый нос, то задумчиво покусывая их дужки; он быстро миновал большинство картин и наконец остановился перед обширным — 150x200 — холстом, изображающим групповое изнасилование, в толстой раме, сплетенной из колючей проволоки; Феррер выставил эту картину в самом начале лета. Выждав секунд двадцать, Феррер подошел к застывшему в созерцании клиенту. «Я так и знал, что вам приглянется эта штука, — произнес он. — В ней что-то есть, правда?»
«Д-д-да, может быть, — задумчиво изрек Репара. — Я бы не прочь повесить это у себя дома. Вообще-то картина великовата, но меня главным образом смущает рама. Нельзя ли ее сменить?» — «Минутку, я вам сейчас объясню, — сказал Феррер. — Вы уже поняли, что картина слегка отдает жестокостью, ведь вы не станете отрицать, что сюжет несколько страшноват. И вот художник специально заключил ее в такую раму, ибо эта рама является как бы частью изображения, понимаете? Она именно дополняет саму картину». — «Ну разве что так», — согласился коллекционер. «Да это просто очевидно, — заверил его Феррер. — Кстати, картина не очень дорогая». — «Я подумаю, — сказал Репара. — И потолкую с женой. Она, знаете ли, слишком чувствительна к таким картинам. И раз уж этот сюжет, как вы сказали, несколько…э-э-э, я бы не хотел, чтобы это ее…э-э-э…». — «Я с вами совершенно согласен, — отвечал Феррер. — Подумайте как следует. И обсудите это с женой».
После ухода Репара никто больше не наведался в галерею до самого закрытия, которое, по взаимному соглашению с Элизабет, состоялось раньше обычного. Ибо Феррер должен был встретиться этим вечером с Элен в ресторане и действительно встретился с нею в просторном полутемном зале, уставленном маленькими круглыми столиками под белыми скатертями, с «интимными» медными лампочками и умело составленными букетиками; посетителей обслуживали расторопные хорошенькие девушки экзотической внешности. Феррер частенько видел здесь людей, которых знал в лицо, но с которыми не обязательно было здороваться; с экзотическими же официанточками неизменно флиртовал. В этом смысле он, конечно, рисковал заскучать в компании Элен, по-прежнему немногословной и надевшей нынче светло-серый костюм в тонкую белую полоску. И хотя костюм этот, увы, не отличался большим декольте, Феррер все же приметил на шее молодой женщины цепочку белого золота, а на ней кулончик в форме стрелки, недвусмысленно указывающей вниз, на грудь; вот что действительно привлекает внимание, вот что поистине возбуждает!