После морфина Бирюков, кажется, дремлет. Таня заставила выпить чаю. Евгения Сергеевна уехала домой, у нее ребенок заболел. Таня ходит по ординаторской, размахивая чашкой и задевая стулья.
— Да он козел, Котов твой! Сволочь! Как он вообще смеет!
Чай из Таниной чашки плещется на халат.
— Он не мой…
— Неужели ты не заслужила просто человеческого отношения!
— Тань, я так устала уже от всего, не могу больше…
— Да он сам первый сюда прибежит потом! Положить нужно будет кого-нибудь, и прибежит. Сволочь! Царь горы, блин. И хоть бы ты ходила к нему не по делу, Наташ? Тут даже не в тебе дело, а то, что это упрямство его уже на работу перекинулось!
В дверь просовывается маленькая сестра-практикантка. Рая ее загоняла сегодня, ленится сама.
— Там это, как его. Больной, ну этот, умер, кажется…
Чашка стукает о столешницу толстым дном, еще полная чая. Стетоскоп ложится в руку, как револьвер. Два шага до двери. Они Таней бегут по коридору.
— Рая, реанимация!
Навстречу, грузно топая, бежит открывать процедурный кабинет Галина Ивановна, бабушка на костылях шарахается к стене.
— Держи ноги, давай: раз — два!
Они стаскивают Бирюкова с кровати, голова твердым затылком деревянно стукается об пол.
— Рая, маску давай дышать. Погоди, давай я подышу.
— Ушли лишние, ушли, мужчины, быстренько, все ходячие!
Больной с животом, пугаясь и тяжело дыша, проползает вдоль стенки, как по тропинке над краем пропасти, в которую и он, может быть, заглянет. Может быть, завтра, может быть, через год, два, но заглянет. И не исключено, что его голова будет биться тогда внизу, и две худенькие молодые женщины будут тащить его, надрываясь, с провисающей кровати на спасительный жесткий пол…
— Вену мне найдите какую-нибудь, черт побери, хоть на ноге, Галина Иванна.
— Подожди, дай я… у меня здесь вроде пошло опять в подключичку. Адреналин набирай еще… дай я.
Хрупкие ребра Бирюкова екают под Наташиными ладонями. Обе они на коленках, Таня дышит маской, протягивая руку вверх за шприцом. Места мало, все неудобно и, кажется, ужасно медленно. Десять минут, пятнадцать.
— Это что у нас, Рай, гормоны? Сколько? Ты запоминай сейчас.
— Тань, погоди дышать секунду, я послушаю.
Тридцать минут. У Раи лицо красное, как свекла. Тонометр валяется на полу, бесполезный. По жестяному подоконнику палаты с внешней стороны, громко стуча перепончатыми лапами, ходит чайка. Протискивает клюв в щелку окна, но пакет достать не может, далеко. Бирюков безусловно и окончательно мертв. Где-то далеко его маленькая жена в черном берете отрывается от работы и оглядывается тревожно, что-то случилось?
— Все?
— Все. — Наташа машинально смотрит на часы.
— Пятнадцать десять.
Медсестра Рая собирает экстренный столик, не особо торопится. Задвигает ящики, перекладывает лекарства. Ей не развернуться тут, узко. У двери раскинуты синие бирюковские ноги, высушенные мочегонным лечением до копченого вида. Под пергаментной кожей проступает кость, разветвляющаяся на ступне мелкими сучками плюсны и пальцев. Черные ногти. Для Раи уже не более чем предмет. Чем ножка кровати, мешающая ей теперь разворачивать столик. И тут же попадает под колесико клетчатая тапка, сохранившая тепло человеческой ноги. Эта тапка живее сейчас ноги, выпавшей из нее, и Рая испуганно чертыхается, нечаянно на нее наступив.
— Татьяна Санна, это в обработку все? А катетер ему вынимать из вены или так?
— Да Бог с ним, Рай. Давай увози все и санитарку нам пришли…
Таня стоит в изголовье, растрепанная, с поддернутыми рукавами, сердито убирая со лба волосы тыльной стороной ладони. Ее руки испачканы смертью. Еще час-два назад она спокойно садилась к больному на кровать, трогала руки, лоб, плечи. Шуршащая змеиной сухости кожа не вызывала ни отвращения, ни брезгливости. Теперь же прикасаться к этому было не то что неприятно, а как-то невозможно, что ли? Между Таниными шлепанцами с кокетливыми бантиками лежит маленькая мертвая голова Бирюкова, похожая на печеное яблоко. Серые, подернутые дымкой глаза, смотрят невнимательно, куда-то вперед, на Наташины колени. Глазные яблоки выступают шариками под тесными веками. Шар головы, катыши глаз, округло приоткрытый беззубый рот с мерцающим на дне черным зеркалом отечной жидкости.
— Господи, Наташ, у него полон рот воды, настоящий отек у нас был. А она — проводные хрипы! И написать надо в осложнениях.
— Конечно, отек, даже думать нечего. Мне надо было действительно с утра за наркотиками сходить, а я все…
— Наташ, он бы от этого только отошел у нас раньше.
— И рака нет у него, Тань, я чувствую, вот увидишь. Инфаркт — отек легких. Он по своему инфаркту уже имел право помереть всю неделю. Дотянули. Привязались все — бледный, бледный.
Наташа приседает на корточки. Чуть задержавшись над лицом покойника, плавным и нежным движением закрывает ему глаза. Отрывает руку. Бирюков теперь спит.
Все закончено, больше нечего делать. Можно вымыть руки, допить чай, написать, наконец, спокойно эпикриз и уже никуда не ходить. Не колоть, не щупать, не мять, не слушать, не мерить давление. Не плакать. Можно даже уехать в Канаду, где климат, как у нас. Уже не больно. Сейчас оставить все санитарке, просто открыть дверь и со вздохом пройти сквозь строй живых до ординаторской, покачивая обвисшими стетоскопами в руках. Все.
Вздохнув глубоко, Наташа садится на соседнюю койку и сидит молча, уронив руки между коленей и закрыв глаза, как сидит обычно дома, когда сильно устала.
— Ты что, Наташ? Наташ? Все? Пошли?
— Да, пошли… Нет, Таня, побудь здесь со мной еще немного…
Алеша за неделю болезни вытянулся, оброс и стал похож на домовенка Кузю из мультфильма. Первый день у мальчика нет температуры. Чтобы не сглазить, про себя добавляет Евгения Сергеевна, Женя. Она стоит в дверях кухни и наблюдает, как Алеша сидит за столом и ест сметанную булку, запивая молоком. У него сосредоточенно двигаются уши, лоб под густой челкой вспотел, щеки пылают. Весь он погружен в еду, после нескольких дней в пижаме и жидкого бульончика с ложки, эта булка — победа. Мягкая, с дырочками на золотистой корке, пахнущая ванилином и душистым хлебом. Алеша берет ее обеими руками с синего блюдца, откусывает маленький кусочек и жует, потом глотает, на мгновение замерев, вытягивает губы трубочкой и запивает из большой керамической кружки с Винни-Пухом на боку. Женя встает на цыпочки, чтобы лучше видеть, почти не дышит. Алеша пьет крупными глотками, и Женя тоже глотает вместе с ним, чувствуя во рту вкус и тепло кипяченого молока, сохраненного толстыми стенками кружки. Булка — кружка, булка — кружка. Маленькие Алешины уши, окантованные нежно алеющими хрящиками, движутся вверх и вниз. Каждый кусок булки, каждый глоток молока наполняет Женю ощущением первобытного счастья и покоя. Сейчас подойти, обнять, взять на руки теплое, сладкое тельце. Узенькие плечики, цыплячьи лопатки, прижать к груди, вобрать в себя русую макушку, ручеек волос на шейке, горячие пуговки позвонков…
Алеша большой мальчик, первоклассник. Его так просто на руки не возьмешь, но на время болезни опять перебрался в мамину кровать. А так у него своя кроватка-диванчик, купленная в этом году.
Алеша сзади и вполоборота удивительно напоминает Геннадий Палыча. Такие же ровные плечи — продолжение узкой спины. Тщательно раздвинутые локти, крепкие коротковатые икры. В школе за партой не достает ногами до пола. Геннадий Палыч носит ботинки на толстой подошве или на каблуке (скорее, уменьшительное существительное подходит к женской обуви), размер обуви у него маленький. Говорит, что сорок первый, а на самом деле — тридцать девятый, да. У Жени он носит женские тапки с меховой опушкой. За всю неделю Геннадий Палыч пришел только раз, в первый день, когда у Алеши температура зашкаливала за сорок, и Женя металась одна, некому было сходить за лекарствами. Принес сироп и анальгин, протянул в дверь. Ему нельзя болеть и заражаться. Приехала дочь с маленькой внучкой Манечкой. Все они живут у бывшей жены. Если Геннадий Палыч заболеет, то, первое: не сможет жить с девочками, второе — может случайно заразить Манечку. Она не виновата, что у дедушки, в какой-то там по счету семье болен ребенок. Манечка — объект неприкасаемый и знаковый. Им всем вместе: Жене, Алеше и Алешиному гриппу с ней не тягаться. Женя видела фотографии — вылитая Люда, жена.
Женя не жена. Хотя у Жени в жизни тоже есть знаковые объекты, столпы существования: Алеша, сестра Марина, мама и старые «Жигули». Еще она заведует отделением в городской больнице. Утром, собираясь на работу, из Жени становится Евгенией Сергеевной. К ее тихому спокойному голосу прислушиваются, когда она входит в палату, больные сразу понимают — заведующая пришла. В больнице Женя носит туфли на каблуках и свободный классический халат — уменьшает вес за счет роста. Еще длинные серьги с кораллом, трубки у стетоскопа тоже красные, получается стильно. И прическу ей делает очень стильный парикмахер, молоденький парнишка с оранжевым ежиком на макушке. Вот он и ей ваяет такой же ежик, только умеренно каштановый, и челку оставляет подлиннее, а сзади на шее — хвостик колечком. У Алеши такой же. Хвостик, к сожалению, за большим воротом халата не видно, но в целом получается продвинутый молодежный вид. У них в отделении все моложе тридцати пяти, надо соответствовать.