Сел перед зеркалом и увидел свое лицо, по которому стекал грим.
Господи, почему же все так вышло-то по-дурацки? Да просто последний месяц в городе стояла нестерпимая, одуряющая жара. Казалось, что все небо расплавилось в розовом каустичном мареве, вскипело, пожухло, а когда носатый, с ватными припудренными пейсами повар прибежал и попытался залить его ржавой водой с кислым металлическим привкусом, то уже было поздно. Небо свернулось и потрескалось.
Небо свернулось и превратилось во власяницу.
Небо отражалось в огромном чане для варки то ли овощей, то ли кухонного белья.
Это была хотя и не прозрачная, не глинистая, но зато освященная еще на Крещение вода.
Повар пробовал эту воду и находил ее весьма вкусной.
По поверхности воды плавали куски желтой сахарной ваты, обрывки его припудренных ватных пейсов, глядя на которые становилось еще страшнее, ведь могло показаться, что по небу бегут грозовые облака, а это значит, что Господь гневается на грешника, который сварил небо. Но на самом-то деле это были бесформенные клочья дыма, что поднимались с горящих пригородных торфяников.
И вот Антонио размазывал грим по лицу, как манну небесную, как манную кашу, даже пробовал на вкус, находил его, то есть грим, сладким, карамельным, замирал от предвкушения, что сейчас огненное дыхание небесного свода ворвется в открытое окно и спалит его ненавистный, вылинявший колпак вместе с манежными пахнущими мочой опилками, вместе с остатками вспотевших, прилипших к черепу волос. Но именно в этот сладостный момент ожидания снисхождения благодатного огня из соседней комнаты всякий раз доносился едва слышный, но при этом весьма настойчивый голос матери:
— Ванечка, а Ванечка, подай, Христа ради Спасителя нашего, святой водички испить.
Ее мучила нестерпимая жажда. Она ведь и не знала, что крещенская вода теперь свернулась подобно тому, как сворачивается перед грозой или ураганом молоко во время кипячения, и пить ее уже невозможно, но лишь пересыпать колючий, как еловые иголки, песок из ладони в ладонь, из ладони в ладонь!
— Ванечка, Ванечка, ну где же ты, негодник!
— Да иду я, мама, только не орите вы, Бога ради!
Приходилось вставать, набирать из-под крана воды и поить ею старуху, которая пила маленькими глотками, издавая при этом гортанные, каркающие звуки.
— Хорошая вода, хорошая, потому что святая, — улыбалась она, и Антонио соглашался. Инстинктивно трогал себя за горло, думал, что в нем, в этом горле, и заключена вся его однообразная, изо дня в день повторяющаяся жизнь. Лживая жизнь.
Перетекает.
Например, если бы он сейчас лег на пол, то она заполнила бы голову и стала хлестать изо рта
— Ванечка, спасибо. — Мать протягивала Антонио пустую чашку, на дне которой было выведено черной сурьмой: «Ангела-хранителя».
Значит, эта чашка принадлежит ангелу-хранителю, а мать только что пила из нее обычную водопроводную воду и находила ее при этом весьма вкусной. Дикость какая! Ангел-хранитель может обидеться на это. И жестоко наказать за обман — побить огненным мечом или уморить голодом.
И словно в ответ на это подозрение Антонио звучало:
— Ты совсем, совсем не жалеешь меня, сын!
— Перестаньте, мама, прошу, перестаньте говорить глупости!
— Нет, не перестану, не перестану! Это вовсе не глупости никакие, а правда! Ты злой, бессердечный сын! Убирайся вон! Вон! — Она закрывала глаза, и они начинали хаотически двигаться в темноте, как бы пытаясь вырваться из-под век наружу
9. Опознание
Боже мой, путешественник отсутствовал в городе всего несколько лет, а приехав, не нашел в нем ничего, что могло бы напомнить о прежней жизни, засвидетельствовать ее, — только разрушения, только разрушения
Так, к приезду Александра Александровича его родители — Александр Яковлевич и Елена Эльпидифоровна — уже давно умерли и были похоронены на кладбище Новодевичьего монастыря. Братья же уехали из города кто куда — Максим Александрович в Москву, где, по слухам, занимал должность хранителя в отделе древностей Румянцевского музея и жил где-то на Басманной, а Модест Александрович перебрался куда-то на Север, кажется, в Вологду или в Каргополь, где впоследствии и постригся в монахи под именем Иннокентия в одной из Олонецких пустыней.
Теперь в квартире на Миллионной жили чужие люди, и поэтому путешественнику пришлось поселиться на съемной квартире в доходном доме Блинова, что на Крюковом.
Вернее сказать, это была вовсе и не квартира никакая, а маленькая пеналообразная комната на третьем этаже с единственным окном, выходящим на канал.
Почти всю зиму Александр Александрович провел в этой комнате за письменным столом — статьи, заметки для газет и журналов, отзывы, однако браться, собственно, за роман удавалось всякий раз лишь только ближе к ночи, когда унылый вид из окна растворялся в мерцающем свете газовых фонарей.
…там шел мокрый тяжелый снег, набивался в рот, в уши, заваливался за воротник.
А еще там по набережной шел человек
Он останавливался перед домом, долго искал глазами окно на третьем этаже, где горел свет и сквозняк двигал полуприкрытые шторы. Видимо, здесь вовсе не привыкли пользоваться шторами, чтобы не умножать и без того непроглядной февральской темноты. Опять же можно было наблюдать при благоприятном стечении обстоятельств солнечные и лунные затмения, парады планет.
Сквозняк перелистывал исписанные мелким почерком страницы рукописи, лежащей на столе. Что это означало? Да, вероятно, то, что к столу можно было совершенно безбоязненно подойти с противоположной стороны и заглянуть в эту рукопись. А потом долго, очень долго стоять так, внимательно изучая обратную последовательность расположения абзацев, заглавных буквиц, дожидаясь очередного вздоха сквозняка, чтобы он перелистнул страницы, рассматривать иллюстрации, сделанные на полях пером, а еще и упавшие на пол или в снег закладки, аккуратно вырезанные из папиросной бумаги ленты и мысленно, исключительно мысленно составлять из них гербарий
Собрание цветов. Цветение.
Потом человек заходил в парадное, поднимался по лестнице на третий этаж и нажимал на медную кнопку электрического звонка. И почти сразу же из глубины коридора раздавались шаги, на смену которым приходило утробное урчание ключей в замочной скважине. Казалось, что в эти минуты время останавливалось полностью (опять!), стрелки часов замирали, и нужно было сейчас же, стараясь не делать посторонних быстрых движений, достать из внутреннего кармана пальто револьвер и ждать. Ждать какие-то мгновения, измерить продолжительность которых можно было лишь по гулким ударам крови в ушах и голове, по судорожному дыханию, вырывающемуся из открытого рта. Потом вставлять револьвер себе в этот открытый рот и нажимать на спусковой крючок.
Да нет же! Нет! Это был вовсе не выстрел никакой, а грохот дверного крюка. Дверь открывалась, и это уже только потом раздавался выстрел.
В лицо. В голову. В рот. В глаза.
Вот лицо обдавало адским жаром июльского полдня. На лбу и подбородке выступал холодный пот. Яркая, напоминающая магниевую вспышка ослепляла, палила брови, не делала особого различия между выстрелом и вольтовой дугой. Резкий запах пороха обжигал дыхание, которое, впрочем, тут же и обрывалось
Потом падал на пол, опрокидывая за собой вешалку, ящики с ботинками, вываливал какую-то пыльную, неведомую дрянь, что явилась на свет Божий только сейчас, в мгновение смерти, будучи извлеченной из небытия, чтобы тут же и отойти ко Господу, — например, граммофонные пластинки катились по полу, лопались и осколками разлетались по всему коридору, как брызги крови. А ведь это и были брызги крови на самом деле.
Внутрь спины входил ледяной холод, и наступало бесчувствие.
Потом дверь захлопывалась. Еще какое-то время из парадного были слышны удаляющиеся шаги.
На первом этаже человек останавливался, приваливался к батарее парового отопления, чтобы немного согреться, закуривал, улыбался вонючему дешевому табаку, и озноб тут же проходил. Он стоял еще какое-то время так — неподвижно, в оцепенении, вдыхал подвальную сырость, успокаивался, а затем выходил на улицу и отправлялся в путешествие по пустому, насквозь продуваемому ветрами городу.
Тело обнаружили только под утро: видимо, кто-то из соседей, услышав выстрел, телефонировал в полицию.
Александра Александровича Кучумова опознал высокий, в устаревшего образца малиновом кителе на ватном подбое, худой, с бельмом на левом глазу и совершенно сросшимися на переносице, как усы, колючими бровями старик, что жил этажом ниже.
Старик извлек толстую, завернутую в пергамент тетрадь или даже книгу, так как она была переложена множеством закладок, и обстоятельно прочитал следующую надпись: «Кучумов Александр Александрович, приват-доцент кафедры древних языков Санкт-Петербургского университета, прибыл в город недавно после длительного, многолетнего странствия. По его рассказам, был в Северной Африке, Палестине, на Афоне, некоторое время жил в Москве, откуда через северные волости и прибыл в Петербург».