Благодаря таким вот вещам человек растет, развивается, Давид, зачастую достаточно улыбки и нескольких добрых слов любимого существа, чтобы справиться с тем, что казалось невыполнимым. О, я помню, как мы ремонтировали подвал, помню, как жутко я уставал. Как раз тогда работы у меня было невпроворот, а я и до того вконец измотался, но вечерами, хочешь не хочешь, натягивай зеленые рабочие штаны, и за дело. Как наяву, вижу все это, вижу белый конус галогеновой лампы, она лежит на новом полу из ДСП, который чуть прогибается под ногами, вижу, как она освещает мелкие опилки, что сыплются вниз из теплоизоляции, которую я обрезаю, вижу свою тень на фоне стеклянной ваты, которую только что уложил на торцевой стене. Арвид, иной раз говорила мама через некоторое время, ты бы сделал перерыв, а? Перерыв? — переспрашивал я, делая вид, будто не понял. Ну да, разве ты не устал? Да нет, работа спорится! Она смотрела на меня, качала головой: Не понимаю, как такое возможно. Ты о чем? — спрашивал я. Ну, как ты способен столько работать? А я только хмыкал и слегка мотал головой. Невозможный ты человек, говорила она.
Вот такими вроде бы пустяками, такими мелочами Берит придавала мне сил продолжать, и не на один час, а на три-четыре часа больше, чем я проработал бы в ином случае. Она делала меня сильным, Давид, очень сильным.
В первые годы я, кстати, обычно просил тебя помочь, когда занимался чем-нибудь в доме или на участке. И ты никогда не отказывался, никогда не говорил «нет». Хотя особой помощи все равно не получалось. Забавно, ты был сообразительный и учился в школе отлично, а вот по части практики — увы! Ты попросту не обладал практической жилкой, и нередко я поневоле выходил за дверь — смех меня разбирал, когда я видел, как ты ковыряешься с каким-нибудь инструментом, потеешь и злишься. Молотку и пиле было вроде как неуютно в твоих руках, они вроде как хотели совсем не того, чего хотел ты, и, когда ты наконец завершал работу и отправлялся на боковую, мне частенько приходилось все переделывать заново. И я придумывал кучу хитроумных объяснений, почему на другой день все выглядело несколько иначе.
Знаешь, я такой неуклюжий, свалил со стремянки ведерко с краской, говорил я, к примеру, если накануне ты что-нибудь красил. Всю твою работу испортил, так что, хочешь не хочешь, пришлось перекрашивать, добавлял я. Однако иной раз ты догадывался, что я вру, и тогда я очень тебя жалел. Ты был гордый мальчуган и делал вид, будто ничего не случилось, но я прекрасно видел, что ты огорчен, и старался, конечно, исправить положение, обращаясь с тобой как с равным, как с напарником. Как по-твоему? — иной раз спрашивал я. Покрасим раму в один слой или в два? В один, наверно. Н-да, говорил я врастяжку, давая тебе время переменить решение. Нет, наверно, все-таки в два, говорил ты. Знаешь, пожалуй, я согласен. По-моему, в два слоя правда лучше! — говорил я.
Больше ничего не требовалось — к тебе возвращалось хорошее настроение. Ах, Давид, когда я работал, а ты был рядом, когда я стоял на стремянке и слышал, как ты тихонько напеваешь и твое мурлыканье смешивается с жужжанием насекомых на клумбе и негромким далеким гулом газонокосилки, когда я видел, как ты стоишь в перепачканных джинсовых шортах и бейсболке с надписью «Лаки и краски» и, чересчур глубоко обмакнув кисть в ведро с морилкой, мажешь тут и там, а морилка капает на покачивающиеся внизу цветы, я радовался, а особенно радовалась мама.
Как бы сильно мы с мамой ни любили друг друга, она бы не захотела иметь со мной ничего общего, если б я не показал себя достойным отцом, если б не полюбил и тебя. По причинам, которых мы никогда уже не узнаем, она не желала говорить, кто твой биологический отец, ни тебе не сказала, ни мне, ни кому-либо другому, но она прекрасно понимала, что в твоей жизни необходим взрослый мужчина, необходим отец, мужчина, который мог стать для тебя живым примером. И я очень благодарен, Давид, что имел возможность стать таким, я этому рад и дерзну сказать, мама тоже была рада. В глазах у нее появлялось мечтательное выражение, когда она видела, как мы трудимся сообща — красим морилкой дом, складываем поленницу, проверяем твои уроки. Иной раз она стояла поодаль и просто смотрела на нас, а сама вся светилась. Никогда не забуду, как однажды она, не выдержав наплыва чувств, расплакалась от радости. Помню, мы ездили тогда на день рождения к моему старому другу-миссионеру на Йоа и спешили, чтобы не опоздать на паром. Стояло лето, жара, воздух дрожал над узкой гравийной дорогой, змеившейся сквозь ландшафт, и порой доносился резкий, короткий стук камня, вылетевшего из-под колес и угодившего в крыло или в днище машины.
Ой, смотрите — малина! — вдруг сказал ты, протянул тонкую загорелую руку вперед, между мною и Берит, и показал на кусты, справа от машины. Может, остановимся и наберем немножко? Нет, Давид, у нас сейчас нет времени, сказала мама. Ну, чуть-чуть!! — упрашивал ты. Пожа-а-алуйста! Нет, Давид, надо успеть на паром, ты же знаешь! Но я все-таки съехал на обочину и остановился, конечно же остановился. Берит повернулась, посмотрела на меня с удивлением, а я слегка наклонил голову набок и постарался изобразить обезоруживающую улыбку: Мы вполне можем немного пособирать, верно? У нее на лице проступила слабая усмешка, но она быстро поджала губы и состроила вроде как обиженную мину. Видимо, у нас всегда плохо со временем, только когда чего-то хочется мне! — сказала она, тряхнув головой. Я положил локоть на спинку сиденья, полуобернулся, посмотрел на тебя и подмигнул: Ты послушай ее! Надулась, потому что мы ушли, не дождавшись мороженого! Мама сердито фыркнула. Разве не так? — сказал я и лукаво улыбнулся тебе. Так! — засмеялся ты. Мама обернулась к тебе, секунду серьезно сверлила тебя взглядом, потом отвернулась и покачала головой: То-то и оно, вы оба против меня. Небось были бы рады от меня отделаться. Я глянул на тебя, чуточку сморщил нос, помолчал. Потом сказал, тоже покачав головой: Нет. Без мамы мы бы вконец растерялись, верно, Давид? Ага, улыбнулся ты. И Берит тотчас забыла свою притворную обиду, обернулась к тебе, погладила по щеке: Я бы тоже вконец растерялась без вас обоих! Она наклонилась ко мне, поцеловала в щеку. Фу! — сказал ты, открыл дверцу и вылез из машины. Мы с мамой засмеялись и, сидя в машине, смотрели, как ты пробираешься сквозь густой, чуть запыленный малинник, подступавший вплотную к дороге.
Я так рада, вдруг сказала Берит, я повернулся к ней и увидел, что по ее щекам бегут слезы, она плакала от радости, Давид. Но тотчас взяла себя в руки, тряхнула головой и посмеялась над собою, утирая глаза: Ох, до чего же я глупая! А мне вовсе не казалось, что она глупая. Ей в жизни выпало столько трудностей, и она просто поверить не могла, что сейчас ей вправду очень хорошо, потому и плакала, а от этого была искренней и красивой, но не глупой.
Из множества людей, которых я знал, мама меньше всех жалела себя, она не любила вспоминать о своих невзгодах, говорила о них лишь изредка, обычно когда мы вечерами лежали на кровати валетом и ей не приходилось смотреть мне в глаза. С горечью она рассказывала, каково было в шесть лет остаться без матери и подрастать сиротой, в обществе твоего деда, Эрика. Он наверняка старался, как мог, но крепко выпивал, а когда мать Берит попала под автобус и умерла, Эрик, потеряв единственного человека, который мог держать его в узде, все больше и больше пьянствовал и все меньше и меньше умел быть Берит отцом. По словам мамы, вообще-то он в пьяном виде не буянил. Когда предвкушал выпивку или предстояла гулянка, он был добрым, мягким, щедрым. А вот когда бывал трезв и не имел шансов выпить, маме приходилось держать ухо востро, потому что он нервничал, действовал непредсказуемо и из-за любого пустяка мог устроить жуткую бучу. Бить он ее никогда не бил, но бранился, орал, обзывал ее никчемной, кричал, что уму непостижимо, как она пробьется в жизни, иной раз просто сидел и глазел на нее, мол, не сделала ли она чего недозволенного, а однажды, когда она, на свою беду, уронила на пол тарелку с отварной треской, он вскочил и втоптал всю эту треску в ковер. Смешно, конечно, да только вот маме было всего шесть лет, и она до смерти перепугалась; если б не это, впрямь ужасно смешно, отличный материалец для рождественского ревю на Оттерёе. Сразу после подобных инцидентов Эрик впадал в отчаяние, раскаивался и просил прощения, изо всех сил старался загладить вину, а это, разумеется, черта примиряющая и симпатичная. Одно глупо — он всегда так сокрушался и так мучился угрызениями совести, что в конце концов давал обещания, которых не мог сдержать. Мол, с получки сразу купит маме лошадку или уж на крайний случай велосипед, а может, вскоре съездит с нею в Осло, чтобы она увидела Дворец и поздоровалась с королем. Так оно и продолжалось, и все детство мама терпела его раскаяния, одно больше другого. Нелегкое у нее было детство, Давид.