Но в конце концов ты все равно узнал, в чем дело. Тебе было не то четырнадцать, не то пятнадцать, точно не помню, так или иначе, ты разозлился на нас с мамой, потому что мы не отпустили тебя в Тронхейм на рок-концерт, и грозил переехать к деду, ведь он все тебе разрешал. А как ты думаешь, почему? — сердито спросила мама, хлопнув ладонью по столу и пристально глядя на тебя, а потом крикнула: Потому что ему безразлично, потому что он пьяница, которому плевать на тебя, и на меня, и на всех остальных! Он всегда был такой!
Ни к чему хорошему это заявление не привело. Я не упрекаю маму, нет, просто ей было больно слышать, что ты предпочтешь жить не с нею, а с человеком, который испоганил ее детство, вот она и не сдержалась, невольно сказала то, что сказала. Однако из-за этого ты со временем отдалился от деда. Начал заново обдумывать и осмысливать воспоминания своего раннего детства и медленно, но верно изменил взгляд на Эрика, а может быть, даже и на все свое детство. Вдруг отказался ездить с нами в Оттерёй, а когда Эрик приезжал в гости, у тебя непременно находились какие-то неотложные дела с приятелями. Эрик делал вид, будто все нормально, шутил, что тебе не сидится дома, небось опять за девчонками ухлестываешь, но мы-то видели, что ему больно и очень тебя недостает. Мы с мамой старались подыгрывать ему, только ведь он знал, что мы знаем, и я помню, как он смутился однажды, встретившись со мной взглядом, нам обоим было ясно, что думаем мы об одном и том же.
Я пытался поговорить с тобой. Ты попал в то же положение, что и мама, не мог простить, и мучило это не только Эрика, но и тебя, я видел. Дед тебя любит, и ты любишь деда, я знаю, вот что самое главное, сказал я. А ты в ответ хмыкнул и пробурчал «ну да, да», попытался сделать вид, будто все это нудная пасторская болтовня, слушать тошно.
Кстати, порой я терзался мыслью, что мама вышла за меня лишь затем, чтобы спасти от Эрика себя и тебя. Но с моей стороны это были досужие выдумки; если б она отчаянно стремилась прочь, то задолго до встречи со мной нашла бы себе другого мужчину, вдобавок и взгляды, какие она мне дарила, и слова, какие говорила, и радость, какою она светилась, — все в ней свидетельствовало, что это неправда, просто я чересчур закопался в себе. Я любил Берит и знал, что она тоже любит меня, хотя жить со мной наверняка отнюдь не всегда было легко. Да-да, по крайней мере, первые годы. До сорока с лишним лет я жил один и обзавелся привычками и чудачествами, которые раздражали тебя и маму, но отказаться от них мне было трудно, а что еще хуже, я не привык, чтобы мне перечили и не подчинялись, и, фактически к собственному удивлению, обнаружил, что весьма упрям и ошибки свои признаю с крайней неохотой. Помню, однажды мы ездили на рыбалку в Гильтен, чуть южнее Намсуса; весь тамошний лесной массив вдоль и поперек изрезан множеством узких гравийных дорог, и очень легко заблудиться. Я раза два-три бывал в тех местах, но ориентировался плоховато, и на обратном пути вы с мамой сказали, что я по ошибке свернул направо, а надо было налево, и теперь должен развернуться и ехать назад. Но ведь вы никогда раньше в Гильтене не бывали, и я, понятно, не согласился и, даже когда мы уперлись в табличку, которая однозначно гласила, что ехать следовало так, как говорили вы с мамой, упорно не желал признать, что ошибся. Кто-то, мол, намалевал табличку, чтобы сбивать народ с толку, известный приемчик, чтобы оставить самые рыбные места за собой, твердил я и, даже когда две следующие таблички подтвердили, что мы едем не в ту сторону, на попятный не пошел. Признал, правда, что надо было, как вы говорили, свернуть налево, а не направо, но продолжал уверять, что и эта дорога тоже выведет на шоссе, вдобавок тут и природа куда красивее, да и впереди у нас целый вечер.
Еще хуже вышло, когда епископ подарил мне пять кило косульего мяса, которое оказалось кислым на вкус. Я не желал признать, что подарок самого епископа мог до такой степени обмануть мои ожидания, и, помнится, заставлял себя глотать мясо, улыбался вам с мамой и говорил, что оно вправду не чета суховатому говяжьему стейку. Несколько специфическое, осторожно заметила мама. Кисловатое вообще-то. Это оттого, что косули осенью едят очень много рябины, сказал я. Вон оно что. Ты знаешь об этом, Давид? — спросил я, продолжая улыбаться и стараясь внушить себе и вам с мамой, что таков вкус норвежской природы и что все в полном порядке. Но вы на удочку не попались, немного погодя я заметил, что вы к косуле не притрагивались, ели только рубленые котлеты, картошку и соус, и совершенно по-детски обиделся. Мало того что вы не одобрили способ, каким я пытался расхвалить это блюдо, так еще и уплетали вкусные котлеты, а я через силу пихал в себя противную кислятину, и когда мама вдобавок захихикала, я совсем скис. В чем дело? — спросил я. Попытался держать улыбку и прикинулся, будто не понимаю, что тут смешного, но мама-то знала, что я понимаю, и хихикала все громче, я же все больше прокисал, а для нее ситуация становилась только забавнее, в конце концов она положила вилку на тарелку и громко расхохоталась, прикрыв рот ладонью.
Берит вообще относилась ко мне очень по-доброму, подшучивала надо мной и подсмеивалась, когда я чудил и капризничал, но всегда без злости и без издевки, и как-то само собой вышло, что я научился смотреть на себя иронически и смеялся с нею заодно. А поскольку обнаружил, что ироничным нравлюсь себе куда больше, нежели обиженным и оскорбленным, мне уже не составляло труда быть именно таким, и мало-помалу я изменился, жить со мной стало легче. Я начал признавать свои ошибки и слабости, а тогда стало легче признавать и чужие. Ах, Давид, мама превратила меня в мужчину, каким я, сам о том не подозревая, мечтал быть, и сделала она это своей любовью.
Но хотя хмурой строгости у меня поубавилось, я по-прежнему оставался серьезным человеком. Не то чтобы не любил шуток, озорства и веселья, нет, как раз любил. Никто так, как я, не любил розыгрыши, и я никогда не забуду тот случай, когда шприцем вытянул из шоколадной конфеты коньяк, а после впрыснул в нее перечный сок из банки с бразильским чили. Дырочку замазал, завернул конфету в обертку и положил в вазочку — в жизни не видел, чтобы человеческое лицо так быстро изменило цвет, как у преподавательницы религии, которая, придя к нам в гости, жадно опустошала вазочку со сластями.
Но и тогда, и сейчас я любил посидеть-поразмышлять, любил побыть в тишине, подумать и пофилософствовать о большом и малом, а если в комнате находилось несколько человек, вовсе не рвался разглагольствовать не закрывая рта. Маме это казалось странным, сама-то она отличалась общительностью, очень любила поболтать и в первые годы, видя, как я молча брожу по дому, часто думала, будто что-то не так, будто я недоволен или чем-то обижен. Я пытался объяснить, что просто размышляю, но, когда она спрашивала, о чем, никогда не умел дать ответа, который бы ее удовлетворил. Скажи я, что размышляю о запланированной прокладке дренажных труб в доме или о том, каким маршрутом мы с тобой на следующей неделе пойдем в горы, она бы сказала «понятно» и успокоилась, но что человек может размышлять над великими вопросами бытия и при этом мыть посуду или смотреть в кухонное окно, было для нее совершенно непостижимо. Тут не имело значения, что я священник и такие вопросы составляют важную часть моего образования и моей работы, — она просто не понимала, и точка, а поскольку мне не хотелось, чтобы она думала, будто что-то не так, я нередко предпочитал невинную ложь и говорил, что обдумываю, что скажу в среду на похоронах или в воскресной проповеди, тут все было ясно и понятно.
В этом мы с тобой, Давид, были очень схожи, нас обоих роднила склонность к раздумьям. Маленьким мальчонкой ты иной раз уходил в себя, сидел тихо-тихо и смотрел в пространство, размышляя о большом и малом. Ты много читал, был, как и я, любознателен и не отступал, пока не выяснял ту или иную вещь. Если мама, к примеру решая газетный кроссворд, натыкалась на незнакомое слово и ни ты, ни я не могли ответить, что это слово означает, или если мы в чем-то друг с другом не соглашались, мы с тобой немедля принимались искать ответ в подручных справочниках и энциклопедиях. И охота вам копаться! — обычно говорила мама, когда мы уже некоторое время листали книги. Ну надо же! Сядьте вы наконец! Но мы не успокаивались, пока не находили ответ, а если не находили, запоминали вопрос на потом, и тот из нас, кто в конце концов выяснял, что к чему, с нетерпением ждал случая поделиться с другим, особенно когда мы были не согласны друг с другом и выяснивший оказался прав. Особенно когда ты стал постарше, мы начали поддразнивать один другого и прикидываться, что жутко рады поставить соперника на место, такая у нас была вроде как игра. Ага, ты, стало быть, думал, что у Плутона всего одна луна, говорил я. Н-да, каждый может ошибаться, даже ты. Мне до тебя нет дела, отзывался ты, недавно открывший для себя Гамсуна. О чем это вы болтаете, а? — спрашивала мама, она ведь давным-давно забыла, о чем шла речь, сидела и хмурилась, глядя на нас. А мы не отвечали. Ты скрещивал руки на груди и смотрел в потолок, как бы лишний раз подчеркивая, что я для тебя пустое место, я же смеялся над этим маленьким спектаклем и считал тебя очаровательным и остроумным. Ну, скажите, наконец, в чем дело, чуть громче говорила мама, начиная раздражаться. Над чем вы так смеетесь? Она сердито смотрела на меня, а я смеялся пуще прежнего, и в конце концов ей только и оставалось тоже рассмеяться. Я чувствую, как радость захлестывает меня при воспоминании о таких вот сценах, жар угольев, Давид, куда сильнее, чем жар буйного пламени, вот так и со счастьем, которое находишь в буднях.