Закончив школу, мама переехала в Намсус и стала учиться на медсестру, но уже через полгода забеременела тобой, а потому вернулась в Оттерёй, к Эрику. В ту пору пособий матерям-одиночкам не платили, и хотя Эрик обуздал себя и бросил пить, поскольку в доме появился младенец, на старое место работы, на дорожное строительство, его не взяли. Временами он подрабатывал в городе, в сезон, когда дел невпроворот, помогал соседу с ловлей креветок, только вот доходы были непостоянные и скудные, и хотя мама тоже временами бралась за мелкую работенку, первые годы они с трудом сводили концы с концами.
А что хуже всего, ей приходилось терпеть сплетни, насмешки и презрение. В те годы матери-одиночки были притчей во языцех, и она поневоле горько смеялась и качала головой, рассказывая, как нашла себе в городе работу уборщицы, в трех богатых семьях. Одна из ее подруг согласилась несколько часов в день присматривать за тобой, а она добиралась на попутном молочном фургоне, когда тот, закончив развозить молоко, возвращался обратно на молокозавод. Некоторое время все шло прекрасно, ведь мама была женщина благоразумная, старательная, работящая, а главное, надежная; богачи, чтобы испытать ее, оставляли на виду серьги и мелкие денежные суммы, но она была честная и ничего не крала, и все три семейства дали понять, что довольны, что их все устраивает. Тот из хозяев, что управлял одной из городских лесопилен, даже прибавил ей жалованье, по собственной инициативе, а это кое о чем говорит, потому что все знали, какой он скупердяй и как мало платит своим рабочим. Но как только он и остальные доведались, что у мамы есть ребенок, но нет мужа, ни честность, ни старательность не помогли, ее немедля вышвырнули, добропорядочные богатые хозяйки не желали пускать в дом таких женщин, как она, ведь, не ровен час, примется соблазнять их мужей, а это им ни к чему, так они ей сказали. Было это тридцать пять лет назад, Давид, всего тридцать пять лет назад. Времена меняются, и быстро.
До самого вашего переезда у Эрика порой случались запои, и находиться с ним в доме было нелегко. Правда, мама говорила, что по сравнению с тем, как вел себя до твоего рождения, он был сущий агнец, и, к счастью, не похоже, чтобы жизнь под одной крышей с ним чем-нибудь тебе навредила. Из раннего детства ты сохранил в памяти много хорошего, смеялся, с гордостью рассказывая, какой «крутой» у тебя был дедушка. Что Эрик спьяну снес на машине гаражные ворота и опять же спьяну в одних трусах играл на гармошке перед мамой и гостями, пришедшими к ней на день рождения, тебе не запомнилось, и ты не замечал, что мама, как правило, находила себе какие-то дела на кухне, когда у нас собирались гости и ты принимался рассказывать про деда. Ты видел все глазами ребенка, и для тебя Эрик был веселым и заводным проказником.
У меня самого сложились с Эриком нормальные отношения, но не более. Как ни старался, я так и не сумел полюбить человека, который причинил маме столько горя, а когда он гостил у нас, то вдобавок раздражал меня своим поведением. Он работал лесорубом, плотовщиком и дорожным строителем, то есть занимался физическим трудом и в точности соответствовал расхожему представлению о таких людях — большой, сильный, он говорил и держался с какой-то странной смесью гордости и комплекса неполноценности. Когда речь шла о вещах практических, он действовал авторитетно и уверенно. Если я затевал что-нибудь в доме или на участке и нуждался в совете или в помощи, Эрик никогда не отказывал, а поскольку, несомненно, превосходил меня в этих областях, советы и подсказки давал мне скорее скромно, чем снисходительно. А вот когда дело шло о вещах, в которых он не слишком разбирался, все было наоборот. Он будто компенсировал собственную неуверенность и неполноценность, злорадствуя и изображая этакого всезнайку. Когда аргументы у него иссякали и, к примеру, в споре грозил проигрыш, он либо посмеивался, безнадежно качал головой и делал вид, будто я говорю невозможные глупости и продолжать спор не имеет смысла, либо приписывал мне целый ряд смехотворных, наивных заявлений, против которых сердито и с жаром возражал, конечно же в надежде внушить себе и всем остальным, что перешел в наступление. Присутствующие видели его насквозь, по-моему, даже ты, ребенок, понимал, что к чему. Но он так ловко себя обманывал, что не обращал на это внимания, а когда мне в конце концов надоедало спорить, он делал вид, будто успешно поставил меня на место. Ну, я, может, и не учился в школе так долго, как ты, но не воображай, будто из-за этого я глупее тебя! — иной раз говорил он.
Между прочим, зачастую именно к этому он и пытался подвести, когда рассказывал истории. Рассказчик он был замечательный, что правда, то правда. Будь у меня хоть малая толика его таланта, народ в церкви по воскресеньям кишмя бы кишел, а уж он-то как здорово рассказывал. Однако и тут, как в спорах, из кожи вон лез, показывая, что он тоже не обсевок в поле, хотя всего-навсего простой работяга из Оттерёя, как он обычно себя называл. Он собственной персоной участвовал почти во всех историях, какие рассказывал, даже в таких, где никак не мог присутствовать. Правда, отводил себе не главную роль, но выглядел в рассказе всегда замечательно, причем весьма часто за счет тех, кого он именовал «конторскими крысами». Конторские крысы — это все, кто не занимался физическим трудом, и были они далеки от жизни, слабы, трусливы и непрактичны, и от истории к истории именно Эрик наводил за ними порядок, помогал им или попросту велел убраться подальше, чтобы он, обладатель необходимой физической силы, смелости и умений Хитреца Петтера[13] решать практические проблемы, мог вмешаться и ликвидировать сложности. Я и сейчас слышу, как он гулко хохочет, поведав одну из своих историй, слышу раскатистый голос, изрекающий заключительный комментарий: Тут бригадир утихомирился, так-то вот!
Конечно, нетрудно догадаться, что конторской крысой был я, и, конечно, именно здесь крылась одна из причин моего раздражения. Однако ж на вечеринках, где собиралось много народу, я видел, что досаду испытывал не я один. И виной тому было его неуемное стремление постоянно подчеркивать собственную важность, довольно-таки утомительно вечно неметь от восхищения перед событиями, в которых он участвовал, и перед делами, какие ему довелось в жизни совершить. Хуже всего, как я уже говорил, приходилось маме. Иной раз ей было прямо-таки больно слушать, как этот человек, отравивший ей детство, сидит и знай бахвалится собой. И, конечно, особенно больно, когда он выклянчивал у мамы отпущения всех своих грехов, а он часто так делал, фактически едва ли не каждый раз, когда гостил у нас. Я прямо воочию вижу нас за круглым столом в гостиной, вижу, как Эрик заполняет кресло своим грузным телом, вижу, как он крутит черные усы. Ну, а в тот раз, когда мы сделали вид, будто очутились на необитаемом острове, Берит, с улыбкой сказал он. На необитаемом острове? — переспросила мама. Ты ведь помнишь? Нет, ответила мама. Ну как же, когда мы разбили палатку на овечьем острове, сказал он, несколько ошеломленно глядя на нее. Игру придумали, будто потерпели кораблекрушение и нас выбросило на берег этого островка, неужто не помнишь? Нет, не помню, сказала мама. Мы еще вроде как питались пойманной рыбой и собранными ягодами, а? Нет, ничего такого я не помню.
Разумеется, она помнила. И это, и все прочее, о чем обыкновенно напоминал Эрик, но не желала, по ее словам, приукрашивать свое детство. Ведь она понимала, Эрик добивается от нее именно этого. Эрик знал, какой из него был отец, и раскаивался искренне и глубоко, а стараясь вынудить маму заговорить о том хорошем, что все ж таки случалось в их жизни, просто хотел обрести немного душевного покоя. Иной раз сердце разрывалось смотреть на них, так жалко обоих, и я не раз говорил маме, что она должна попытаться простить его, что им обоим тогда станет легче. Трудная задача для нее, и мне не хотелось слишком наседать, в требовании простить обидчика жертва может почуять новое насилие, может подумать, будто пережитое ею превращают в пустяк, не заслуживающий серьезного отношения, а этого я желал меньше всего.
Но я помню, как мучили маму подобные эпизоды, помню, как ты встревожился, когда однажды сразу после ухода Эрика она в слезах убежала в ванную. Ты не понял, что с ней такое, а поскольку я не хотел портить твои добрые отношения с Эриком, мне было весьма нелегко объяснить ситуацию. Я не знал, как быть, сказал только, что тебе не надо беспокоиться за маму и что в любом случае ты не должен думать, будто имеешь к этому касательство.
Но в конце концов ты все равно узнал, в чем дело. Тебе было не то четырнадцать, не то пятнадцать, точно не помню, так или иначе, ты разозлился на нас с мамой, потому что мы не отпустили тебя в Тронхейм на рок-концерт, и грозил переехать к деду, ведь он все тебе разрешал. А как ты думаешь, почему? — сердито спросила мама, хлопнув ладонью по столу и пристально глядя на тебя, а потом крикнула: Потому что ему безразлично, потому что он пьяница, которому плевать на тебя, и на меня, и на всех остальных! Он всегда был такой!