— Ну, ограбить — не ограбить, — внес ясность Иван Григорьевич, — а телевизионщикам я не шибко доверяю.
Мы вошли в главную комнату врага. Враг жил с розовыми обоями. На серванте стоял танк.
— Дело моей жизни, — по-простому, по-доброму сказал Иван Григорьевич, показывая на авторские экземпляры, выставленные в честь нашей встречи. Подняв ногу, поодаль от танка кружилась балеринка. Одна книга — самая знаменитая — лежала крошечной фотокопией.
— В самиздате издавались, — игриво отметил Трясина.
— Читатели делали. А что оставалось, когда роман изъяли из библиотек?
— Так вы диссидент! — подобострастно глумился Трясина.
— Возможно, — потупился хозяин. — Но с обратным знаком.
Бюст самого Ивана Григорьевича с молодцеватым лицом черного металлического цвета расположился на подоконнике. Мы стали расставлять аппаратуру.
— Теперь мы вас подгримируем, — сказал Трясина и достал коробку с гримом.
— Да чего меня реставрировать! — возмутился, нос некоторым кокетством, Иван Григорьевич.
— Не скажите, — покачал своей перекрашенной головой Трясина и принялся румянить старика. Он вынул губную помаду и сделал ему большие красные губы. Ивана Григорьевича можно было немедленно выставлять в гробу напоказ такой же сволочи, как и он сам.
— Зачем помада? — заволновался Иван Григорьевич. — Я же мужчина.
— Иначе дыра будет вместо рта, — строго пояснил Трясина.
— А вы, собственно, из какой телекомпании? — вдруг с подозрением спросил загримированный враг. — Ведь вы все вырежете!
— Не вырежем! — Я улыбнулся ему и сел в кресло, а он сидел на стуле и волновался, сложив на стол некрасивые руки.
— Мотор! — крикнул Трясина самому себе.
Поскольку камера была без кассет и без батареи, Трясине нечего было делать. Он только смотрел в слепой глазок, оттопырив зад.
— Иван Григорьевич! — сказал я приподнятым голосом. — Вы…
— День добрый, уважаемые зрители! — перебил меня Иван Григорьевич.
— Да-да, — сказал я. — Вот только насколько он добрый, этот день?
Иван Григорьевич нахмурился.
— В трудное время мы живем, это верно.
— И вот мой первый вопрос: расскажите о вашем детстве.
— Я ветеран, — заговорил Иван Григорьевич. — С первого дня войны бил фашистов. Под Варшавой меня контузило. После войны под руководством маршала Рокоссовского наводил в Польше порядок. Там было много всякой нечисти.
Я непроизвольно кивнул головой.
— Победа далась нам нелегко. — Он резко встал со стула и вышел из комнаты.
— Чего это он? — спросил Трясина.
В ответ раздался жуткий пердеж из уборной.
— Испражняется, — оживился Трясина. — Со страшной силой срет. Пора!
— Постой, — сказал я. — Интересно.
— Ну, смотри, — неодобрительно сказал Трясина.
Примерно через четверть часа после своего внезапного ухода Иван Григорьевич вошел с извинениями.
— Приспичило, — пояснил он.
— Иван Григорьевич! — сказал я, по-телевизионному улыбаясь. — Кто главный враг России?
— Очень зоркий вопрос, — одобрил Иван Григорьевич. — Да, чуть было не забыл. Ко мне поступил страшный документ.
Иван Григорьевич извлек из письменного стола рукописные листки, надел очки. Он стал похож на пенсионера, решившего разобраться со счетами за электричество.
— «Посеяв в России хаос, — взволнованно прочитал он, — мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в фальшивые ценности верить…» Планы разрушения нашего государства изложены в послевоенной доктрине Алена Даллеса. Вот как рекомендует действовать шеф ЦРУ: «Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на Земле народа».
— Гибели самого непокорного народа? — переспросил я.
— Директива точно осуществилась, — безжалостно кивнул писатель. — Как? Вот послушайте: «Из литературы и искусства мы, например, вытравим их социальную сущность, отобьем у художников охоту заниматься изображением процессов, которые происходят в глубинах народных масс».
— Это им удалось, — легко согласился Трясина.
— Все началось еще при Никите, — объяснил нам Иван Григорьевич. — Но и в брежневские годы ЦРУ не сидело сложа руки. Каждый второй член Политбюро был масон.
— Кто же конкретно виновен в развале великой державы? — воскликнул я.
— Суслов! — раздался слабый голос.
Мы оглянулись и вздрогнули. С распущенными волосами за нами стояла тощая отвратительная старуха с простым русским лицом и кровавыми тампонами в ноздрях. Трясина с присущей ему элегантностью поцеловал хозяйке руку.
— Она глухая, — сказал Иван Григорьевич. — Кроме того, по вечерам у нее из носа течет кровь. Это неопасно для жизни.
— Иван! — промолвила Наталья Михеевна. — Где мы? Я тебя потеряла!
— Все в порядке, Наташа! — шевеля красными губами, заорал на нее Иван Григорьевич.
— Суслов заставил нас жить по указке из-за океана, — мягко вступила в разговор Наталья Михеевна. — Поддерживал подонков, награждал их лауреатскими медалями и Звездами Героев. Хрущевский зять Аджубей получил Ленинскую премию; журналист Юрий Жуков — Героя Соцтруда. А за что, за какие шедевры?
Закусив губу, Иван Григорьевич устремил на Наталью Михеевну взгляд беспомощной растерянности и священного негодования. Потом заговорил негромко, даже как будто спокойно, но мы видели, какой ценой дается ему спокойствие:
— Документ напомнил мне «Протоколы сионских мудрецов». Сбылось все, как запланировано. Теперь, — кивнул он на камеру, — этот документ услышит весь народ.
— Не ты ли мне говорил, родной, что народа нет, а есть толпа, масса? — спросила Наталья Михеевна.
— Надеюсь, сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднять страну. Внутри него за последние годы появилось много врагов России. И главные среди них — молодежь. Эти жестокие уроды запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». А теперь, родная, — заорал Иван Григорьевич, — налей-ка нам горячего чайку! Да покрепче!
Наталья Михеевна и Трясина гуськом потянулись на кухню.
— Он выключил камеру?
Я кивнул. Иван Григорьевич хитро покосился на меня.
— Ты думаешь, я старый гриб?
Он подскочил к двери кабинета. Щелкнул замок.
— Смотри!
Он приоткрыл тот самый ящик письменного стола, из которого вынимал документ ЦРУ, и протянул мне чуть дрогнувшей рукой фотографию. Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий позади девушки, нежно касался ее обнаженных плеч. Голова девушки с развевающимися волосами была слегка запрокинута в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоилась на светлом, приятно припухшем лобке.
— Журналистка, — зажмурился Иван Григорьевич. — Единомышленница.
— Согрей меня, любимый.
Иван Григорьевич перенес электронагреватель в спальню, куда уже упорхнула Алена. И снова послышалось воркование возлюбленных в теплой постельке:
— Ванечка, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?
— Зоряночка, зачем спрашиваешь? Мне хочется кричать: «Люди! Я счастлив».
— А вы говорите, что для вас секс не существует, — сказал я, тронутый его доверительностью, возвращая фотографию голой журналистки.
— Любовниц я не признаю, не для меня, — посуровел Иван Григорьевич. — У меня может быть только возлюбленная.
— Разве это не одно и то же? — сделанным удивлением спросил я.
— Далеко не одно. Любовница — это нечто проходящее, вроде простуды. Возлюбленная — предмет неугасимого обожания.
— Ну, коль вы так считаете — я к вашим услугам, — кротко сказала Алена, залезая под одеяло. И за ней запахнулось.
Помолчав немного, Иван Григорьевич принялся рассуждать вслух:
— Почему я не встретил вас ну хотя бы лет десять назад?
Как умная девушка она, конечно, понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.
— Вы все о возрасте своем! — легкомысленно сказала Алена. — Забудьте о нем — у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятилетнего Гёте и его шестнадцатилетнюю У…
— Все это аномалии из «Книги Гиннесса», — с грустью отрезал Иван Григорьевич.
И Алена решилась первой сделать шаг.
— Разве я не гожусь? — устремила она на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало. Духовная близость непременно рождает и плотскую. И наоборот. В дверь кабинета несмело поскреблись.
— Иван! — раздался голосок Натальи Михеевны. — Ты чего, Иван? Заперся, что ли?
— А все-таки я ее не брошу! — категорически сказал Иван Григорьевич, сверкнув глазами на замок. — Старуха без меня пропадет.
— Иду! — крикнул он и, распахнув дверь с чувством душевного подъема, неожиданно для всех запел: