Я понял тогда самое главное. Чтобы воспитывать, надо знать детей. Знать во всех их отношениях. В их взлетах и падениях. В самом высоком и самом низком. Решение мое было, пожалуй, верным, но гнусной была установка — превратить мои классы в лабораторию педагогического творчества.
Нельзя экспериментировать на живых людях!
А тогда меня привлекал Макаренко. Смелый экспериментатор. Сидела в голове строчка из его письма: «У моих ног лежал созданный мною мир». Я хотел создать такой же мир. Такой же справедливый, целенаправленный и прекрасный. Именно поэтому я ринулся в тайный мир моих детей: знать все, чтобы переиначивать, перестраивать, улучшать, преобразовывать. Как Макаренко. Как Пастер. Как Мечников. Не спать ночей. Все свободное время быть с ними. Непременно сблизиться. Чего бы это мне ни стоило.
Черя был гением и хулиганом одновременно. Гением он был потому, что умножал в уме трехзначные числа, извлекал квадратные корни и делил любое шестизначное число на двадцать один.
А хулиганом Черя был потому, что всегда в кармане носил колоду карт, обыгрывал всех в очко, буру, девятку, а проигравших записывал в кондуиты своей памяти и денежные долги обменивал на хулиганские затеи: вот тому надо морду набить, а эту за косы дернуть или заорать в клубе: «Светка — дура!»
Никаких внешних признаков гениальности у Чери не было. Правда, широко расставленные глаза внушали некоторое недоумение: как это у него глаза так разъехались, должно быть, при такой расстановке диапазон видения увеличивается вдвое. И действительно, опыт показывал, что Черя всегда в нужную минуту сразу видел опасность и срывался и места хулиганских своих комбинаций первым.
Отец у Чери был кадровым офицером, за строгость несения службы, за поимку двадцати семи бегунов (ловил с собаками и без собак, зимой и летом) он удостоен многих наград, которые у Чери всегда были перед глазами: грамоты, кубки, карманные часы с надписью (теперь они не ходили) и даже сабля — все это висело на стене и внушало приходящим товарищам Чери особый трепет. Нужно сказать, что сабля была подарена не за лагерную работу, а за настоящую войну, за особые заслуги в войне с белыми, зелеными, черными. Черя с гордостью рассказывал о том, что его отец как-то разрубил пополам двух белых офицериков, один был совсем шкет, в очках, сам надвое развалился, а другой был как кабан упитанный, и, чтобы его разрубить пополам, пришлось применить особый удар, тайну которого отец не поведал даже Чере. А Черя, будучи гением, все же, когда не было отца, сам пытался дознаться до тайны и пробовал сшибать чего придется, от этого на лезвии появились зазубрины, за что отец Чери, Кузьма Савельевич, отвесил гениальной Чериной голове два тумака, содержание которых крепко засело в Чериной голове, а именно: брать недозволенное можно, только зазубрины делать ни в коем разе нельзя.
Впрочем, Черя то и дело нарушал это правило. Очевидно, потому, что он все же был гением. И его так и подмывало к решению совершенно неразрешимых проблем.
Среди настоящих друзей Чери были собаки. Животные принадлежали отцу. Это были очень хорошие рабочие собаки. И то, что они съедали по килограмму мяса в сутки, оправдывало себя, поскольку на собак действительно выдавался спецпаек и спецоклад. И то и другое можно было как-то варьировать, не обижая животных, больше того, оставляя какую-то часть собачьих сбережений на черный день. Кузьма Савельевич был добрым человеком, он был предан своим друзьям, эту родовую верность отец стремился воспроизвести в сыне.
Из шести собак — здесь были главным образом овчарки и московские сторожевые — кобель Франц, черная овчарка ростом с молодого теленка, с блестящей шерстью и удивительно схожими с Чериными широко расставленными глазами, был любимым псом младшего Чернова. Франц прыгал выше всех, дальше всех мог пробежать, нюхал лучше всех, у него были особая комковатость лап и бочковатость ребер. Но главное его достоинство заключалось в том, что он мог незаметно напасть на человека, мог играть в игры, которые Черя умел придумывать бесконечно. Эти игры, как выразились бы ученые психологи, были по-настоящему сюжетно-ролевыми, ибо в них было все: интрига, завязка и развязка, правила, ролевые предписания и прочая игровая дребедень. Любимой была игра в «разведчика и шпиона». Гениальность Чери была и здесь проявлена: на роль шпиона никто из ребят не соглашался, и Черя эту роль брал на себя, и это ставило Франца в необходимость играть против своего хозяина.
Черя пробовал многие шпионские уловки-забегал в воду, посыпал дорогу табаком, скакал на ходулях, но Франц все равно настигал «врага» и «рвал» его на части. Чтобы достоверность силы Франца была обнаружена, у Чери был макет человека — мешок, которому приделаны были ноги — две набитых ватой штанины — и голова, старый кожаный мяч, так вот этого-то человека Франц безжалостно терзал, заставляя полностью покориться. Францу нравилась игра, потому что он видел своего хозяина счастливым: горели щёки у Чери, захлебывался голос, глаза метались в широком диапазоне, волосы раскидывались в разные стороны. В такие минуты Черя был настолько полноценно счастлив, что даже не в состоянии оказывался делить какие бы то ни было шестизначные цифры на двадцать один.
Но больше всего счастлив Черя был, когда его «сошпионы» в диком испуге, спотыкаясь и набегая друг на друга, мчались от Франца с безумными глазами, откуда и прыть бралась — Саша Надбавцев однажды на дерево вбежал, как по ступенькам, а Юра Савков перелетел через овраг такой ширины, какая ни в одном спортивном зачете не значилась.
Черя наблюдал за сумасшедшим испугом своих «соврагов» и хохотал так, что было больно в животе. А Франц, точно чуя, какое наслаждение доставляет хозяину, вбегал и на дерево, прыгал через овраги, ширина которых нигде, к сожалению, не зафиксирована, и не лаял, даже если отчаянный противник бросал ему в широко расставленные глаза горсть табаку или земляные комья.
Конечно же Франц ловил в игровом смысле. Он знал игровые правила, но, увлекшись, он иной раз забывался, и тогда штанина или рукав врага оказывались прокушенными. Иной раз Францу удавалось стащить с противника куртку или шапку, и уж тут-то великий сторожевой потешался всласть. Куртка заглатывалась в таком количестве, будто у Франца в пасти был еще и дополнительный мешок, куда влезало бог знает сколько всего, а затем он со злостью прокушенное и прожеванное барахло выплевывал н отбегал в сторону, чтобы снова наброситься в такой ярости, что бедная куртка какого-нибудь мальчонки становилась уже мало похожей на человеческое одеяние, и этот процесс полного или частичного уничтожения вещи очень нравился Чере. Черя визжал, катался на спине, рвал траву руками, махал одновременно всеми конечностями — такое несказанное счастье испытывал он от придуманных им ролевых игр.
Наигравшись всласть на лугу, Черя вольно шел по берегу, и ему не терпелось еще что-нибудь такое выкинуть, чтобы еще и еще раз испытать наслаждение от бесшабашного живого смеха. И тут его гениальная голова выбрасывала такие предложения, от которых иной раз дыбом волосы у ребят становились. Но Черя не унимался, волосы, стоявшие дыбом, он сбивал своей крепкой ладонью, приговаривая:
— Чо? Испугались? Испугались?!
Ему доказывали, что никто ничуть не испугался, но Черя заводился не на шутку и предлагал свое любимое:
— Спорим! Спорим, что я доплюну, доскачу на одной ноге, доеду на Франце до угла, дотащу Франца за левую ногу до столба! ! Спорим, что пукну восемь раз подряд, проколю щеку иглой, сошью иглой обе лапы Франца, а он и не пикнет.
Неведомая, отчаянно-настырная сила лезла из Чери — он непременно должен был доказать, самоутвердиться, доконать своих товарищей чем угодно. Однажды он предложил такое, что всем даже стыд-, но стало.
— А спорим, что я обделаю это окно!
Ребята покосились друг на друга: такого еще не бывало.
Черя отошел на два шага. Снял штаны…
Совершив гадкое дело, ребята пустились наутек. Но были все же замечены. Говорят, отец ходил отмывать окно, говорят, что он всыпал чертей сыну. А когда всыпал, то приговаривал:
— Ну, и где же ты такой гадости набрался!
Черя этого не знал. Просто в нем что-то сидело такое, что постоянно придумывало, смешило и радовало окружающих, и эта буйная сила всегда выскакивала вместе с любимым словечком «спорим». Это словцо выбрасывалось у Чери так страстно, так самозабвенно, что вся его плотная фигурка перекручивалась, вдвое сгибался он, зад у него оттопыривался, ноги растопыривались в разные стороны.
— Спорим! — закричал однажды Черя в мужском туалете родной школы. — Спорим, что я в журнале исправлю все двойки. Наставлю столько лишних оценок, что ни одна экспертиза не подкопается.
— Не болтай! — сказал Юра.