Маргарита уже успела освоиться в лаборатории, когда ей приказали участвовать в облаве на подпольщиков, которых обнаружили в районе скотобоен. Это была решающая проверка ее лояльности — быть может, последнее испытание перед освобождением. Маргарита выступила в составе патруля в семь часов вечера. Она ехала на переднем сиденье «форда-фэлкон», трое нижних армейских чинов сидели сзади. Стояла зима, с неба лил ледяной дождь. На углу улиц Лисандро-де-ла-Торрес и Тандиль в бок их автомобилю врезался автобус, и «форд» перевернулся. Все мужчины, ехавшие с Маргаритой, потеряли сознание. Ей же удалось выбраться наружу через боковое окошко, отделавшись легкими порезами на руках и ногах. Сложнее всего оказалось избавиться от людей, бросившихся на помощь и собиравшихся доставить ее больницу. В конце концов Маргарита смогла раствориться в вечерних сумерках и добраться до Бахо-Флорес, но там после армейских облав у нее почти не оставалось друзей. На следующее утро в разделе «Требуются» журнала «Кларин» она натолкнулась на объявление: Виолета Миллер искала сиделку. Маргарита составила рекомендательные письма и отправилась в дом на проспекте Корралес.
Что было дальше, ты уже знаешь, рассказывала мне Альсира. В тот вечер, который стал для нее последним, Каталина Годель, Маргарита — называй как тебе больше нравится — вернулась из ювелирной мастерской с могендовидом почти сразу после того, как Виолета закончила свой разговор с палачами. Старушка цеплялась за жизнь «с яростным упорством» — как поется в нашем национальном гимне. Она так боялась, что сиделка разгадает ее игру, что в конце концов сама себя выдала. Виолета начала дрожать. Сослалась на то, что ее знобит, что разболелась спина, и попросила чаю. Давайте погодим с лечением, ответила ей Маргарита с необычной для нее дерзостью. Я вся в поту и ни о чем, кроме ванны, сейчас думать не могу.
И тогда Виолета совершила две ошибки. Она держала футляр с могендовидом в руках, но, как ни странно, не открывала коробочку. Вместо этого старушка подняла взгляд и встретилась со взглядом Маргариты. И увидела, как в глазах девушки сверкнула молния понимания. Все произошло в одно мгновение. Сиделка прошла мимо Виолеты, как будто бы той больше не существовало, и распахнула дверь на улицу. Она перебежала через проспект, метнулась к рынку на Мясницкой площади и там угодила в руки своих мучителей — на том же самом месте, что и в прошлый раз.
За Виолетой Миллер каждое утро заезжали на «форде-фэлкон» и отвозили в церковь Стелла Марис, что на другом конце города. Там ее допрашивал капитан второго ранга, рассказывала мне Альсира, иногда в течение пяти-шести часов. Капитан вытащил на поверхность прошлое Виолеты и теперь вменял ей в вину ее двойное религиозное обращение. Старушка утратила ощущение времени. Воспоминания навалились на нее помимо ее воли. У нее обострился застарелый остеопороз, и когда допросы кончились, она почти утратила способность двигаться. Виолета была вынуждена пригласить новых сиделок, которые ухаживали за ней с суровостью бывалых бандерш. И все-таки ничто не удручало ее больше, чем тот беспорядок, который она обнаруживала в доме на проспекте Корралес каждый вечер, вернувшись с очередного допроса. Ее дом превратился в личную резиденцию капитана второго ранга, который постепенно освобождал ее от мраморных ванн, обеденного стола, перил на платформе с телескопом, самого телескопа, ведущего к нему лифта, кружевных простыней и телевизора. Даже сейф, в котором Виолета хранила драгоценности и чеки на предъявителя, был с корнем выдран со своего места. Единственное, что оставалось в доме нетронутым, — это роман Кортасара, который не успела дочитать Маргарита, и пустая корзинка для рукоделия на кухне. В один прекрасный день стеклянный потолок над библиотекой оказался поврежден в двух местах, и теперь дождь безжалостно заливал книги в роскошных переплетах.
Ты помнишь, что Сабаделль оставил букет камелий возле южной оконечности рынка в полдень? спросила меня Альсира. Это было двадцатое ноября, я прекрасно все помню, ответил я; я тогда был рядом, дожидался Мартеля, но не видел его. Я тебе уже говорила, продолжила Альсира, мы сидели и смотрели, как Сабаделль возлагает цветы, а люди безразлично сновали взад-вперед по Мясницкой площади. Певец сидел, склонив голову, и не произносил ни слова. Его желание тишины было таким глубоким и всеобъемлющим, что от этого полдня в моей памяти сохранились лишь мимолетные тени автомобилей и силуэт Сабаделля, который казался голым без своей гитары.
С площади мы направились к дому на проспекте Корралес, продолжала Альсира. Тяжба за права наследования все еще длилась, и этот огромный дом стоил теперь меньше, чем куча мусора. Паркетный пол уже давно разобрали, а стекла с крыши валялись на полу, прямо под ногами.
Мартель, сидя в кресле-каталке, попросил, чтобы мы отвезли его на кухню. Он решительно открыл один из стенных шкафов, как будто был знаком с устройством дома. Он вытащил оттуда консервную банку со спутанным мотком ниток для шитья и отсыревший экземпляр «Игры в классики», который развалился у певца в руках, когда он попытался перелистнуть страницы. Держа свою добычу в руках, Мартель запел. Я думала, что он начнет с «Возвращения», как говорил нам в машине, но Мартель предпочел сначала исполнить «Маргариту Готье» — танго, которое написал Хулио Хорхе Нельсон[59], «Вдова Гарделя». «Дорогая моя Маргарита, у меня столько слов на губах», — произнес он, попытавшись распрямиться. Слова этой песни — словно приторный сироп, однако Мартель превращал ее в надгробный сонет Кеведо[60]. Когда его голос добрался до самых слащавых строк этого танго, я увидела, что у Мартеля лицо залито слезами. На коленях у края могилы, / где покоится тело твое, / я воздам по заслугам / твоей бедной душе, / вот принеся букетик камелий, / что увяли давно… Я положила руку Мартелю на плечо, желая его остановить, потому что он мог повредить себе связки, но он победоносно допел до конца, передохнул несколько секунд и попросил Сабаделля сыграть первые аккорды «Возвращения». Сабаделль аккомпанировал мастерски, не позволяя гитаре вступать в состязание с голосом: его переборы скорее были продолжением того света, который в избытке рождался в голосе певца.
Я думала, что, когда окончится «Возвращение», мы уйдем оттуда, но Мартель приложил руки к груди — почти что театральным жестом — и повторил первый куплет «Маргариты Готье» по меньшей мере четыре раза, практически без изменений. По мере того как накапливались эти повторения, слова танго постепенно наполнялись смыслом, как будто бы по пути вбирая в себя все голоса, произносившие их когда-либо раньше. Я вспомнила, говорила Альсира, что сходное впечатление возникало у меня при просмотре фильмов, в которых один и тот же план выдерживается дольше минуты: изображение не меняется, но человек, который на него смотрит, постепенно становится другим. Созерцание незаметно преображается в обладание. «Дорогая моя Маргарита, у меня столько слов на губах», — пел Мартель, и теперь эти слова не находились снаружи наших тел, они звучали внутри нашей кровеносной системы, ты можешь это понять, Бруно Кадоган? спросила меня Альсира. Я ответил, что когда-то сталкивался с подобной идеей в трудах шотландского философа Дэвида Юма. И процитировал: «Даже если ничего не изменяется в повторяющемся объекте, в воспринимающем его субъекте обязательно происходят изменения». Именно так все и было, сказала мне Альсира, эта фраза точно определяет то, что я почувствовала. Когда в тот день я в первый раз услышала, как Мартель поет «Дорогая моя Маргарита», я не заметила, что он переменяет темп этой мелодии, на второй или на третий раз я услышала, что он понемножечку растягивает каждое слово. Быть может, он растягивал также и слоги, но мой слух недостаточно тонок, чтобы в этом разобраться. «У меня столько слов на губах», — пел он, и Маргарита из его танго возвращалась в большой дом, словно бы и не было всего этого времени — с телом, в котором она жила двадцать четыре года назад. «У меня столько слов на губах», — произносил он, и я чувствовала, что этого заклинания достаточно, чтобы исчезли дыры в полу, чтобы дом освободился от паутины и пыли.
Декабрь 2001 года
Невстреча с Мартелем на Мясницкой площади что-то во мне перевернула. Я сбился с курса в своих записях, да и сам сбился с курса. Я провел несколько ночей в «Британико», созерцая безотрадный пейзаж парка Лесама. Когда я добирался до пансиона и наконец-то засыпал, то просыпался от любого неожиданного шума. Я не знал, как бороться с бессонницей, и без всякой цели отправлялся бродить по Буэнос-Айресу. Иногда я доходил до бывшего вокзала Конституции, о котором столько писал Борхес, а потом отправлялся в Сан-Кристобаль или в Бальванеру. Все улицы казались одинаковыми, и, хотя газеты пестрели сообщениями о росте уличной преступности, опасности я не ощущал. Рядом с вокзалом промышляли шайки мальчишек, которым едва исполнилось по десять лет. Они выбирались из своих убежищ в поисках еды и просили милостыню, во всем помогая друг другу. Я видел, как они спали в простенках домов, прикрыв лица газетами и полиэтиленовыми пакетами. Очень много народу в городе жило под открытым небом, и там, где в одну ночь укрывались двое, на следующую ночь появлялись уже трое или четверо. От площади Конституции я брел по проспекту Сан-Хосе или Вице-короля Севальоса в сторону Авенида-дель-Майо, потом переходил через площадь Конгресса, на скамейках которой устраивались на ночлег семьи бездомных. Не раз я проводил свои бессонные часы на углу улиц Ринкон и Мехико, наблюдая за домом Мартеля, но всегда впустую. Только однажды в полдень я увидел, как певец выходит из дому вместе с Альсирой Вильяр, впрочем, я узнал, что она — это она, только спустя много недель; когда же я попытался настигнуть Мартеля на такси, мне преградила путь демонстрация пенсионеров.